– Гасилов – чудо! – в тишине сказал Женька. – Ты бы на него помолился, дядя Панкратий, или свечечку бы поставил… Дело ведь к тому идет, что ты Петра Петровича в святые запишешь, как Васька Мурзин, который его…
Женька краешком глаза заметил, что Андрюшка Лузгин ленивым тяжелым движением переместился поближе к нему, что Борька Маслов тоже придвинулся, что Генка Попов открыл глаза и, конечно, затрясся в кликушечьем негодовании раб святого Гасилова, преподобный Васька Мурзин, ослепительной сделалась улыбка на вызывающе-красивом лице Заварзина.
– Нам одного, братцы, не хватало, – кладя руки на плечи Генки Попова, продолжал Женька. – Мороза нам не хватало, чтобы убедиться в святости Петра Петровича…
Он поднял руку с часами.
– Сейчас, братушки мои, четыре, до конца смены еще час, а мы, голубчики, уже прикрыли сменную норму. Морозец-то такой, что перекуривать не будешь, на пеньках не посидишь, над пьяным бригадиром Ванечкой Притыкиным шуточки выкамаривать не захочешь…
Зрачки у Женьки заузились, углы губ подергивались, длинные ноги не находили удобного положения – гарцевали.
– Вот, дядя Панкратий, за что я люблю Петра Петровича Гасилова, – издевательски произнес Женька. – Я его, дядя Панкратий, тоже изо всех сил уважаю, как он тебя… Спасибо тебе за рассказ, дядя Панкратий!
Женька поклонился Панкратию Колотовкину, быстро подумал: «Сколько же, интересно, человек здесь со мной, а сколько против?»
Силы в передвижной столовой распределились так: по-прежнему ничем другим, кроме чая, не были заняты два грузчика-прицепщика, откровенная ненависть к Столетову пылала на лице Васьки Мурзина, колебался между Женькой и Гасиловым легковнушаемый Панкратий Колотовкин, ничего нельзя было понять по лицу Аркадия Заварзина.
– Не зря удирает Ванечка Притыкин! – сказал Женька. – И водку удобнее глушить, и нас не видит… – Он вдруг переменил тон. – Сыграем еще, что ли, партийку, Борька? Мне вредно волноваться. Никитушка Суворов говорит, что я грыжу наживу, если буду сражаться с Гасиловым… Впрочем, мне что-то мерещится в морозном тумане. Вам не кажется, Борька и Генка, что открывается какая-то перспектива в сегодняшних событиях?
– Что-то проглядывает! – задумчиво сказал Генка Попов. – Ты прав, Столет!
Женька снял руку с плеча Генки Попова, ухмыляясь, вернулся на место и решительно придвинул к себе шашечную доску.
– Давай ходи! – сердито сказал он Маслову. – Нечего буркалы таращить, когда все говорено-переговорено… Ходи, черт свинячий!
– Я пошел! Чем вы мне ответите на это, одноглазый председатель клуба «четырех коней»? Шибко мне интересно, голуба моя, куда вы сейчас изволите пойтить. Ежельше вы энтой шашкой пойдете, вам до срантера будет рукой подать, ежельше этой…
– Не бубни – мешаешь!
Снова тихо, приглушенно стало в теплой и уютной вагонке, только Аркадий Заварзин хрустел, шебуршал своей кожаной курткой – поднявшись, он натягивал на широкие плечи чистенькую телогрейку, застегивал металлическую «молнию». Покончив с этим, Заварзин неторопливо двинулся вдоль стола, приблизился к углубившемуся в игру Женьке, осторожно тронул его за плечо.
– Столетов, – тихо сказал Заварзин, – давай прогуляемся на улку, хотя там под пятьдесят. По твоим словам усечь можно, что ты холода не боишься. Давай погуляем! Поговорим о том, о сем, международное положение обсудим…
Как только Заварзин прикоснулся к плечу, Женька поднял голову, движением спины сбросил его руку, быстро поднялся. Он зло ощерился, когда начал вставать Андрюшка Лузгин, глянул на него так, что тот попятился.
– Можно и о международном положении, Заварзин! – сказал Женька. – Ты только шарф завяжи, Аркашенька! Беда, если ненароком простудишься…
Они медленно прошли сквозь настороженную тишину вагонки, плотно притворив за собой двери, двинулись в ту сторону, куда повел Аркадий Заварзин – за передвижную электростанцию.
После теплой столовой мороз показался ошеломляющим; в ушах звенело от разреженного воздуха, дышать было нечем; возле солнца оставалось всего три концентрических круга – оно было крошечным, как бы ушедшим в самое себя. Вокруг клубилась такая тишина, в которой, казалось, взрывались потрескивающие сосны.
– Ты не бойся меня, Столетов! – задумчиво сказал Заварзин, когда они зашли за стену электростанции. – Я ведь сначала разбираюсь, что к чему… Правда, насчет ножа за себя ручаться не могу… Нож, он сам на суку просится! – Он показал золотые зубы. – Здорово тебя учителя трепаться научили, Столетов. У тебя, поди, по Конституции-то пятерочка была? А?
Женька ухмыльнулся. Он не боялся Заварзина – были не страшны остекленевшие от мороза и гнева красивые глаза, смешили воровской жаргон, рассчитанные на слабонервных угрозы.
– Ты смешон, Заварзин! – тоже задумчиво ответил Женька. – Смешон многозначительностью, опасной только для трусов блатной затаенностью… Я за тобой давно наблюдаю, и мне ты кажешься все несерьезнее и несерьезнее… – Он вдруг щелкнул зубами, как пес, обирающий на себе блох.
– А ножом ты мне не угрожай. Мы тоже умеем…
Женьке Столетову шел только двадцатый год; он жил еще в том возрасте, когда люди склонны к эффектам, когда любят оружие – забавляются ножами, мечтают почувствовать в руках ласково-тяжелую сталь пистолета; он был еще в том возрасте, когда человек тянется к театральным действиям, когда драмы и мелодрамы еще нравятся больше, чем трагедии. Поэтому Женька Столетов вдруг выхватил из кармана складной охотничий нож, одним движением раскрыл его, размахнулся и пустил вращающуюся сталь в ствол ближнего дерева.
– Смотри, Заварзин!
Нож дрожал, войдя сантиметра на два в мерзлую сосну. Он действительно был пущен с ловкостью дикаря, размах был по-настоящему страшным, глаза Женьки сверкнули сладостью уничтожения. Все это, конечно, было не очень смешно, но Аркадий Заварзин весело, искренне захохотал; он хохотал так здорово, так непосредственно, что в уголках глаз появились и тут же замерзли две слезинки.
– Дура ты, Столетов! – прохохотавшись, сказал Заварзин. – Нож зря из кармана не достают…
Он взял Женьку за пуговицу телогрейки, покрутил.
– У ножа два конца, Столетов. Один врагу под ребрышко идет, второй – тебе самому под сердце. Человека убить – самому умереть…
Вот теперь было страшно – от голоса Заварзина, от его ласковых глаз, на донышке которых жил страх, от зубов с обнаженными нежными деснами. Как мог он, Женька, говорить, что Аркадий Заварзин смешон, когда мерцало смертью облитое лаской лицо, тюремными решетками отражались в выпуклых глазах перекрещенные ветви ближней сосны?
– Я не боюсь тебя, Заварзин! – еле слышно прошептал Женька. – Лучше умереть, чем тебя бояться… Лучше умереть, лучше умереть!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129