– Правду тоже обидно говорить. Но вот вам правда: я покойному мужу седьмой год верная. Ну разве не обидно мне об этом говорить?
Она подняла на Прохорова ясные, чистые глаза, попыталась надернуть юбку на белые колени; ей это, конечно, не удалось – ноги остались далеко открытыми.
Было странно: высокая прическа, мини-юбка, босоножки – современно, привычно, а вот речь по-деревенски напевна, слова стоят друг от друга далеко, и кажется, что говорит не Анна, и все время хочется оглянуться, чтобы увидеть другую женщину – пожилую и допотопную.
– Вам многого не понять, Александр Матвеевич, – сказала Анна. – Вы мужчина. Мужик! А я – баба! Кто бы понял, как это тяжело – баба! Вы вот сидите, так вы один. А во мне столько таких, как вы, напихано! Бабы, ее много – так мне одна умная старуха говорила…
Она смотрела в окно, в зрачках отражалась низкая туча.
– У меня детей нет, Александр Матвеевич! Покойный муж был хороший человек, но мужик – плохой… Почему это я вам все рассказываю? – вдруг спросила она и сама же ответила: – Вы с женщинами невезучий, Александр Матвеевич! Вот и ног моих голых боитесь, как Женя боялся… Так я их закрою…
Она медленно стянула с плеч платок, заботливо укутала колени, посмотрела на Прохорова исподлобья.
В комнате было тихо, над крышей уже отчетливо поговаривал с землей картавый гром, сверкнула дважды тусклая молния, меж Обью и небом протягивались не то дождевые, не то световые штрихи частых линий: на берегу ожидающе кричали ребятишки.
– Я тоже в любви невезучая, – продолжала Анна. – Но я бы этого не знала, если бы не Женя… Я бы так и думала, что любовь такая и есть, как у меня к мужу была… А тут Женя… Пропала я! Пропала! И девять лет разницы, и Людка Гасилова, и необразованность, и слава моя… Один человек для меня родился, но и он на девять лет опоздал. Я много раньше родилась… И чего я Людкой Гасиловой не родилась?
Говорить Анне было трудно: слова от губ отрывались куцыми, укороченными, словно застревали в горле, на шее, шевеля кожу, пульсировала кровь, серым сделалось крепкое, пышущее здоровьем лицо. «Ничем не поможешь!» – подумал Прохоров и спросил:
– За что Евгений не любил Гасилова?
– За все! – секунду помолчав, сказала Анна. – За себя, за Людку, за Сухова, за Притыкина, за меня, за жеребца Рогдая… Вижу: не понимаете, Александр Матвеевич, так я с другого конца зайду. Вы бригадира Притыкина знаете?
– Знаю.
– Тогда сейчас все поймете… Прытыкин – гад, сволочь, проститутка в штанах, но он хоть пьяным бывает, а Гасилов… Гасилов – мертвяк! Теперь понимаете, Александр Матвеевич?
– Понимаю, – сказал Прохоров, хотя не мог представить, как можно называть трупом человека с такими умными глазами, как у Гасилова, с фигурой созидателя. – А Женя тоже говорил, что Гасилов неживой?
– Да разве было у меня время, Александр Матвеевич, говорить с Женей о Гасилове? Стала бы я о нем говорить, если… Я за всю жизнь три раза с Женей-то разговаривала. В первый раз на покосе, когда копны возили, второй раз на скамеечке мы с ним сидели, а в третий раз… Третий раз последним был!
Крупные мысли приходили в голову Прохорова – о жизни, о смерти, о женщинах, о конях, о зеленой траве, о синем речном безлюдье; впервые с того дня, как Прохоров сидел на пеньке с Андрюшкой Лузгиным, в ушах опять возник протяжный мотив: «Средь высоких хлебов затерялося небогатое наше село…» Опять шла с коромыслом на плечах мать Прохорова, босые ноги оставляли круглые следы на желтой глине, ведра покачивались, в них купалось маленькое чистое солнце; на матери была длинная юбка, вышитая белая кофта. Куда шла мама, он не знал – она почему-то несла ведра в противоположную сторону от их дома…
Прохоров сунул руки в карманы, покашлял, поглядев на Анну Лукьяненок, почувствовал, каким узкоплечим, низкорослым был он; ощутилась мешковатость собственного костюма, плохо завязанный галстук, слишком свободный воротник рубашки, шишечка на носу. Ждалось: Анна поднимется, подойдет к нему, наклонившись, проведет пальцами по волосам, скажет: «Чего же ты, Санько, такой скучный? Ну, попалась тебе плохая баба, ну, разженился ты с ней, чего же три раза в день помирать? Есть у тебя, Санько, еще одна – вот на ней и женись… Не бойся – женись!…»
– Что происходило девятого или десятого марта? – спросил Прохоров. – Что случилось в тот вечер, когда Женя приходил к вам?
Анна не удивилась ни вопросу, ни осведомленности Прохорова – только еще немного посерела лицом.
– Женя приходил вечером десятого марта, – сказала она. – В клубе тогда шло кино «Прощайте, мальчики!» Я хотела пойти на семичасовой сеанс, надела розовую кофту, волосы собрала на затылке… Холодно, грязно было, а я взяла да и надрючила лаковые туфли… Думала, встречу в клубе Женю, нахально сяду рядом, прижмусь в темноте. Хоть полтора часа, а мой!
Анна перебирала пальцами бахрому цветастого платка, на щеках лежали растопыренные тени от длинных прямых ресниц.
– В марте я надеялась, Александр Матвеевич, что Женя со мной будет… Они уже начали ссориться – Людка и Женя… Я за ними следила! – внезапно зло выкрикнула она. – Бывало, целый час за ними по дорожкам иду… Несчастная я баба, правду сказать!
На реке загудел пароход. Прохоров покосился, прочел название: «Козьма Минин» и опять стал глядеть в переносицу Анны.
– Приоделась я, пошла уже было к двери, как сердце – ек! Выглянула в окно – Женя! Сколько я его заманивала, все не шел, все не шел, а теперь идет. Руки болтаются, вперед падает, словно его в спину толкают…
Она посмотрела на потолок.
– Андрей Лузгин говорит, что Женя на царя Петра из кино походил. Это правда… Он был тоненький, высокий, худой, но сильный.
За семьдесят два дня до происшествия
…тоненький, высокий, худой, но сильный, задрав голову, бежал Женька Столетов по дороге, превратившейся в месиво всего за одни сутки. Еще Восьмого марта, на женский праздник, лютовала над Сосновкой зимняя метель, ударяла в почерневшие от печной копоти крыши, сгибала в злые дуги голые осокори, бесилась в узких переулках, туго набивая их тяжелым снегом. А уже следующим вечером прилетел с верьховьев Оби влажный алтайский ветер, уронил на землю ранние капли дождя, перемешанного с разбухшими снежинками. И сразу почернела Сосновка, умер голубой зимний цвет, прорезалась через всю деревню лохматая, покрытая фиолетовыми ссадинами дорога. Запахло сырым деревом и хвоей, опилками и мокрым снегом; среди воздушных потоков случался и такой, что головокружительно пахло черемуховыми почками и жирным черноземом.
Женька сапогами раздавливал лужи, застревал в жидком снегу, спотыкался, но бежал, бежал к Анне Лукьяненок, хотя час назад и предполагать не мог, что побежит к ней…
Час назад Женька скомкал в пальцах записку от Людмилы Гасиловой, осторожно присев на кровать, расправил бумагу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
Она подняла на Прохорова ясные, чистые глаза, попыталась надернуть юбку на белые колени; ей это, конечно, не удалось – ноги остались далеко открытыми.
Было странно: высокая прическа, мини-юбка, босоножки – современно, привычно, а вот речь по-деревенски напевна, слова стоят друг от друга далеко, и кажется, что говорит не Анна, и все время хочется оглянуться, чтобы увидеть другую женщину – пожилую и допотопную.
– Вам многого не понять, Александр Матвеевич, – сказала Анна. – Вы мужчина. Мужик! А я – баба! Кто бы понял, как это тяжело – баба! Вы вот сидите, так вы один. А во мне столько таких, как вы, напихано! Бабы, ее много – так мне одна умная старуха говорила…
Она смотрела в окно, в зрачках отражалась низкая туча.
– У меня детей нет, Александр Матвеевич! Покойный муж был хороший человек, но мужик – плохой… Почему это я вам все рассказываю? – вдруг спросила она и сама же ответила: – Вы с женщинами невезучий, Александр Матвеевич! Вот и ног моих голых боитесь, как Женя боялся… Так я их закрою…
Она медленно стянула с плеч платок, заботливо укутала колени, посмотрела на Прохорова исподлобья.
В комнате было тихо, над крышей уже отчетливо поговаривал с землей картавый гром, сверкнула дважды тусклая молния, меж Обью и небом протягивались не то дождевые, не то световые штрихи частых линий: на берегу ожидающе кричали ребятишки.
– Я тоже в любви невезучая, – продолжала Анна. – Но я бы этого не знала, если бы не Женя… Я бы так и думала, что любовь такая и есть, как у меня к мужу была… А тут Женя… Пропала я! Пропала! И девять лет разницы, и Людка Гасилова, и необразованность, и слава моя… Один человек для меня родился, но и он на девять лет опоздал. Я много раньше родилась… И чего я Людкой Гасиловой не родилась?
Говорить Анне было трудно: слова от губ отрывались куцыми, укороченными, словно застревали в горле, на шее, шевеля кожу, пульсировала кровь, серым сделалось крепкое, пышущее здоровьем лицо. «Ничем не поможешь!» – подумал Прохоров и спросил:
– За что Евгений не любил Гасилова?
– За все! – секунду помолчав, сказала Анна. – За себя, за Людку, за Сухова, за Притыкина, за меня, за жеребца Рогдая… Вижу: не понимаете, Александр Матвеевич, так я с другого конца зайду. Вы бригадира Притыкина знаете?
– Знаю.
– Тогда сейчас все поймете… Прытыкин – гад, сволочь, проститутка в штанах, но он хоть пьяным бывает, а Гасилов… Гасилов – мертвяк! Теперь понимаете, Александр Матвеевич?
– Понимаю, – сказал Прохоров, хотя не мог представить, как можно называть трупом человека с такими умными глазами, как у Гасилова, с фигурой созидателя. – А Женя тоже говорил, что Гасилов неживой?
– Да разве было у меня время, Александр Матвеевич, говорить с Женей о Гасилове? Стала бы я о нем говорить, если… Я за всю жизнь три раза с Женей-то разговаривала. В первый раз на покосе, когда копны возили, второй раз на скамеечке мы с ним сидели, а в третий раз… Третий раз последним был!
Крупные мысли приходили в голову Прохорова – о жизни, о смерти, о женщинах, о конях, о зеленой траве, о синем речном безлюдье; впервые с того дня, как Прохоров сидел на пеньке с Андрюшкой Лузгиным, в ушах опять возник протяжный мотив: «Средь высоких хлебов затерялося небогатое наше село…» Опять шла с коромыслом на плечах мать Прохорова, босые ноги оставляли круглые следы на желтой глине, ведра покачивались, в них купалось маленькое чистое солнце; на матери была длинная юбка, вышитая белая кофта. Куда шла мама, он не знал – она почему-то несла ведра в противоположную сторону от их дома…
Прохоров сунул руки в карманы, покашлял, поглядев на Анну Лукьяненок, почувствовал, каким узкоплечим, низкорослым был он; ощутилась мешковатость собственного костюма, плохо завязанный галстук, слишком свободный воротник рубашки, шишечка на носу. Ждалось: Анна поднимется, подойдет к нему, наклонившись, проведет пальцами по волосам, скажет: «Чего же ты, Санько, такой скучный? Ну, попалась тебе плохая баба, ну, разженился ты с ней, чего же три раза в день помирать? Есть у тебя, Санько, еще одна – вот на ней и женись… Не бойся – женись!…»
– Что происходило девятого или десятого марта? – спросил Прохоров. – Что случилось в тот вечер, когда Женя приходил к вам?
Анна не удивилась ни вопросу, ни осведомленности Прохорова – только еще немного посерела лицом.
– Женя приходил вечером десятого марта, – сказала она. – В клубе тогда шло кино «Прощайте, мальчики!» Я хотела пойти на семичасовой сеанс, надела розовую кофту, волосы собрала на затылке… Холодно, грязно было, а я взяла да и надрючила лаковые туфли… Думала, встречу в клубе Женю, нахально сяду рядом, прижмусь в темноте. Хоть полтора часа, а мой!
Анна перебирала пальцами бахрому цветастого платка, на щеках лежали растопыренные тени от длинных прямых ресниц.
– В марте я надеялась, Александр Матвеевич, что Женя со мной будет… Они уже начали ссориться – Людка и Женя… Я за ними следила! – внезапно зло выкрикнула она. – Бывало, целый час за ними по дорожкам иду… Несчастная я баба, правду сказать!
На реке загудел пароход. Прохоров покосился, прочел название: «Козьма Минин» и опять стал глядеть в переносицу Анны.
– Приоделась я, пошла уже было к двери, как сердце – ек! Выглянула в окно – Женя! Сколько я его заманивала, все не шел, все не шел, а теперь идет. Руки болтаются, вперед падает, словно его в спину толкают…
Она посмотрела на потолок.
– Андрей Лузгин говорит, что Женя на царя Петра из кино походил. Это правда… Он был тоненький, высокий, худой, но сильный.
За семьдесят два дня до происшествия
…тоненький, высокий, худой, но сильный, задрав голову, бежал Женька Столетов по дороге, превратившейся в месиво всего за одни сутки. Еще Восьмого марта, на женский праздник, лютовала над Сосновкой зимняя метель, ударяла в почерневшие от печной копоти крыши, сгибала в злые дуги голые осокори, бесилась в узких переулках, туго набивая их тяжелым снегом. А уже следующим вечером прилетел с верьховьев Оби влажный алтайский ветер, уронил на землю ранние капли дождя, перемешанного с разбухшими снежинками. И сразу почернела Сосновка, умер голубой зимний цвет, прорезалась через всю деревню лохматая, покрытая фиолетовыми ссадинами дорога. Запахло сырым деревом и хвоей, опилками и мокрым снегом; среди воздушных потоков случался и такой, что головокружительно пахло черемуховыми почками и жирным черноземом.
Женька сапогами раздавливал лужи, застревал в жидком снегу, спотыкался, но бежал, бежал к Анне Лукьяненок, хотя час назад и предполагать не мог, что побежит к ней…
Час назад Женька скомкал в пальцах записку от Людмилы Гасиловой, осторожно присев на кровать, расправил бумагу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129