Вот я, к примеру, хоть и русский, но сущим французом по духу себя считаю, поелику сердцем воспринял все здешнее, едва узрел. Ну да пойдемте, показывать вам стану сей великий парадиз.
Мужики, с интересом глядя по сторонам, за проводником пошли, а тот без умолку все говорил, картавя на манер французский для форсу пущего:
– Да, такого дива вы, калмыки, в своей России не увидите! Вон инвалидный дом, что для больных, да раненых, да престарелых служак построен. Правительство французское немало усилий прилагает к попеченью всех страждущих и сирых. Покажу вам и приют для подкидышей, в который тысяч до восьми младенцев – плодов любви запретной и продажной – ежегодно принимают.
– Что ж опосля из тех плодов выходит? – мрачно Суета Игнат спросил.
Андрюха равнодушно рукой махнул:
– Да умирает, наверно, половина, до года не дожив. Те же, кому Бог дарует жизнь долгую, на фабрики работать отправляются, на ткацкие, туда, где работенка, навроде каторжной, их скорехонько на тот свет спроваживает. Но вам-то что о том печаловаться? Чай, не дети ваши. Ладно, дальше идем. Скоро Пале-Рояль увидим – место диковинками разными, народом всяким и товаром преизрядным знаменитое.
Целый день ходили мужики по городу. Дивились множеству карет, рессорных, лакированных, несущихся со скоростью огромной, под колесами которых, как сказал Андрюха, погибает в год до сотни парижан. Ходили по бульварам среди гуляющей толпы горожан разряженных, благоухающих, ободранных и источающих зловоние, франтов и франтих, чиновников, воров, гулящих девок, шпионов полицейских с огромными дубинками в руках заместо трости, савояров, носивших в ящиках сурков, монахов, нищих, шарлатанов, фокусников, фигляров разных, жонглеров, вербовщиков солдат, фехтовальных учителей, всем предлагавшим обучить за плату небольшую своему искусству, грудастых кормилиц, цветочниц, продавщиц напитков и пирожных. Париж кишел людьми, не обращавшими друг на друга ни малейшего внимания, жившими отдельно, как будто не было вокруг толпы, смеющейся, орущей, желающей, жадной, пьяной, страстной, и мир весь заключался только в них одних, обожавших тела свои, свои одежды, духи, желания и мысли.
Мужики шли между шестиэтажных каменных домов, громадных, страшных немотой своей, под вывесками шли огромными – сапогом, перчаткой, чайником, – мимо лавок с товаром всяким, невиданным ими прежде, гастрономические запахи вдыхали, безумно вкусные, которые мешались с вонью, стойкой и неистребимой, и весь город казался им каким-то оборотнем, имевшим два лица: одно смеющееся, радостно приветливое, манящее, другое – скорбное, печальное, страданием измученное.
Вечером устроил их Андрюха в гостиницу, в меблированные комнаты. Перед тем, как заснуть, долго говорили мужики о городе Париже, перетирали дневные впечатления жерновами мозгов своих и наконец признали, что французская столица им для жилья мало пригодной показалась, но походить по ней да поглазеть еще, конечно, стоит, поелику город красотами богато изукрашен. На том и порешили. Замолкли, но долго ворочались еще, терзаемые нещадно клопами, настроенными, видно, недоброжелательно к российской нации и вере православной.
На следующий день пошли к Хотинскому, резиденту русскому, принявшему мужиков почти любезно и даже усадившему их пить чай с вареньем сливовым.
– Ну, – сказал он, ухмыляясь по-совиному, – прочитал я ваш журнал, калмыки. Да, настрадались вы с бездельником Беньёвским. Ну да ладно, впредь вам наука будет, прелесть всякую немецкую не слушать, а жить своим умом, российским. Журнал же сей сегодня ж перешлю в Сенат правительствующий – пусть высокие персоны решенье принимают, что мне с вами делать. Пока ж живите в сем Содоме. Может, слюбится, останетесь.
– Навряд ли слюбится, – сахарок посасывая, сказал Игнат.
– Э-э, брат, не загадывай! – пальцем погрозил Хотинский. – Париж влиянье заразительное имеет. Особливо ж русские в нем скоро обвыкаются. Для душ их, воли жаждущих, оная помойня, где всяк живет как ему заблагорассудится, великим наполнена соблазном, в коем они и развращаются до полной над собой неуправности. Быстро русские здеся погибают, но счастливейшими из смертных себя считают, как птахи порхают, покуда в болото не низвергнутся. Ладно, сейчас ступайте. Месяца через два зайдите – может, придет какая весть из Петербурга.
Уже в сенях, на выходе, к ним Андрюха подошел, колечко на пальчике поверчивая, сказал:
– Дураки вы дураки! Ну какой кураж в Россию вам возвращаться? Али пытки изведать охота? Я бы, калмыки, словечко бы за вас его сиятельству замолвить мог, чтоб оставил подле резиденции, на службе. Французиков ко всем чертям пошлем – накладно нам держать их, – да и станете у нас за конюхов, за сторожей, за истопников и трубочистов. Чем тут не жизнь? И жалованье положат нехудое. Плюньте вы на хамскую да сирую Россию, где что ни человек, то ярыга, мечтающий вам шею навахлачить. Я вот тоже из простого звания, а вышел в секретари посольские, положением своим доволен, а местом жительства и тем паче!
Андрюхе отвечал Игнат, напяливая на висковатую голову свою шляпу с круглыми полями.
– Положением своим гордишься, стало быть? Так ить и дерьма кусок на дерево высокое забросить можно. Али не так?
Андрюха покраснел, еще скорей принялся крутить свое колечко, шепотом сказал:
– Ладно, мерзавцы! Дуйте в свою Россию щи кислые хлебать да опосля полотенца онучей утираться! Заорлят вам морды ваши да сошлют на железные заводы руду возить! Да и поделом вам, калмыкам!
Мужики ничего не сказали русаку парижскому, надели шляпы и вышли за порог резиденции российской.
Каждый день ходили мужики по городу, удивляясь, любуясь, приглядываясь, прислушиваясь к невиданному прежде, необычному, дивному, непонятному, странному. В монастыре Сен-Дени видели они могилы государей французских, а в церкви Женевьевы святой, покровительницы города, узрели раку с мощами Божьей угодницы, но так высоко пристроенную, что и не приложиться было к ней паломникам. Вещи разные, чтоб силу чудодейственную приобрели, на палках поднимали, терли ими о ковчег каменный. Поодаль вешали бумажки с обращением к святой. Ивашка Рюмин тоже тишком какую-то писульку прилепил, но мужикам об этом не сказал.
В другом соборе слушали они игру органную, их поразившую великолепием и силой звука, казалось, ангельских труб не хуже, но суетно-игривую какую-то и чуть скоромную, смутившую их в конце концов немало. Потом, разглядывая в храме том иконы, увидели Еву и Адама, нагих совсем. И не так их нагота смутила, как то, что у прародительницы пупок был нарисован. Первым несообразие такое заметил Петр Сафронов, тихонько всем сказал, что у праматери пупка быть не могло, ибо метка эта о тварном, человеческом ее рождении свидетельствует, что несообразно с боготворным ее происхождением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Мужики, с интересом глядя по сторонам, за проводником пошли, а тот без умолку все говорил, картавя на манер французский для форсу пущего:
– Да, такого дива вы, калмыки, в своей России не увидите! Вон инвалидный дом, что для больных, да раненых, да престарелых служак построен. Правительство французское немало усилий прилагает к попеченью всех страждущих и сирых. Покажу вам и приют для подкидышей, в который тысяч до восьми младенцев – плодов любви запретной и продажной – ежегодно принимают.
– Что ж опосля из тех плодов выходит? – мрачно Суета Игнат спросил.
Андрюха равнодушно рукой махнул:
– Да умирает, наверно, половина, до года не дожив. Те же, кому Бог дарует жизнь долгую, на фабрики работать отправляются, на ткацкие, туда, где работенка, навроде каторжной, их скорехонько на тот свет спроваживает. Но вам-то что о том печаловаться? Чай, не дети ваши. Ладно, дальше идем. Скоро Пале-Рояль увидим – место диковинками разными, народом всяким и товаром преизрядным знаменитое.
Целый день ходили мужики по городу. Дивились множеству карет, рессорных, лакированных, несущихся со скоростью огромной, под колесами которых, как сказал Андрюха, погибает в год до сотни парижан. Ходили по бульварам среди гуляющей толпы горожан разряженных, благоухающих, ободранных и источающих зловоние, франтов и франтих, чиновников, воров, гулящих девок, шпионов полицейских с огромными дубинками в руках заместо трости, савояров, носивших в ящиках сурков, монахов, нищих, шарлатанов, фокусников, фигляров разных, жонглеров, вербовщиков солдат, фехтовальных учителей, всем предлагавшим обучить за плату небольшую своему искусству, грудастых кормилиц, цветочниц, продавщиц напитков и пирожных. Париж кишел людьми, не обращавшими друг на друга ни малейшего внимания, жившими отдельно, как будто не было вокруг толпы, смеющейся, орущей, желающей, жадной, пьяной, страстной, и мир весь заключался только в них одних, обожавших тела свои, свои одежды, духи, желания и мысли.
Мужики шли между шестиэтажных каменных домов, громадных, страшных немотой своей, под вывесками шли огромными – сапогом, перчаткой, чайником, – мимо лавок с товаром всяким, невиданным ими прежде, гастрономические запахи вдыхали, безумно вкусные, которые мешались с вонью, стойкой и неистребимой, и весь город казался им каким-то оборотнем, имевшим два лица: одно смеющееся, радостно приветливое, манящее, другое – скорбное, печальное, страданием измученное.
Вечером устроил их Андрюха в гостиницу, в меблированные комнаты. Перед тем, как заснуть, долго говорили мужики о городе Париже, перетирали дневные впечатления жерновами мозгов своих и наконец признали, что французская столица им для жилья мало пригодной показалась, но походить по ней да поглазеть еще, конечно, стоит, поелику город красотами богато изукрашен. На том и порешили. Замолкли, но долго ворочались еще, терзаемые нещадно клопами, настроенными, видно, недоброжелательно к российской нации и вере православной.
На следующий день пошли к Хотинскому, резиденту русскому, принявшему мужиков почти любезно и даже усадившему их пить чай с вареньем сливовым.
– Ну, – сказал он, ухмыляясь по-совиному, – прочитал я ваш журнал, калмыки. Да, настрадались вы с бездельником Беньёвским. Ну да ладно, впредь вам наука будет, прелесть всякую немецкую не слушать, а жить своим умом, российским. Журнал же сей сегодня ж перешлю в Сенат правительствующий – пусть высокие персоны решенье принимают, что мне с вами делать. Пока ж живите в сем Содоме. Может, слюбится, останетесь.
– Навряд ли слюбится, – сахарок посасывая, сказал Игнат.
– Э-э, брат, не загадывай! – пальцем погрозил Хотинский. – Париж влиянье заразительное имеет. Особливо ж русские в нем скоро обвыкаются. Для душ их, воли жаждущих, оная помойня, где всяк живет как ему заблагорассудится, великим наполнена соблазном, в коем они и развращаются до полной над собой неуправности. Быстро русские здеся погибают, но счастливейшими из смертных себя считают, как птахи порхают, покуда в болото не низвергнутся. Ладно, сейчас ступайте. Месяца через два зайдите – может, придет какая весть из Петербурга.
Уже в сенях, на выходе, к ним Андрюха подошел, колечко на пальчике поверчивая, сказал:
– Дураки вы дураки! Ну какой кураж в Россию вам возвращаться? Али пытки изведать охота? Я бы, калмыки, словечко бы за вас его сиятельству замолвить мог, чтоб оставил подле резиденции, на службе. Французиков ко всем чертям пошлем – накладно нам держать их, – да и станете у нас за конюхов, за сторожей, за истопников и трубочистов. Чем тут не жизнь? И жалованье положат нехудое. Плюньте вы на хамскую да сирую Россию, где что ни человек, то ярыга, мечтающий вам шею навахлачить. Я вот тоже из простого звания, а вышел в секретари посольские, положением своим доволен, а местом жительства и тем паче!
Андрюхе отвечал Игнат, напяливая на висковатую голову свою шляпу с круглыми полями.
– Положением своим гордишься, стало быть? Так ить и дерьма кусок на дерево высокое забросить можно. Али не так?
Андрюха покраснел, еще скорей принялся крутить свое колечко, шепотом сказал:
– Ладно, мерзавцы! Дуйте в свою Россию щи кислые хлебать да опосля полотенца онучей утираться! Заорлят вам морды ваши да сошлют на железные заводы руду возить! Да и поделом вам, калмыкам!
Мужики ничего не сказали русаку парижскому, надели шляпы и вышли за порог резиденции российской.
Каждый день ходили мужики по городу, удивляясь, любуясь, приглядываясь, прислушиваясь к невиданному прежде, необычному, дивному, непонятному, странному. В монастыре Сен-Дени видели они могилы государей французских, а в церкви Женевьевы святой, покровительницы города, узрели раку с мощами Божьей угодницы, но так высоко пристроенную, что и не приложиться было к ней паломникам. Вещи разные, чтоб силу чудодейственную приобрели, на палках поднимали, терли ими о ковчег каменный. Поодаль вешали бумажки с обращением к святой. Ивашка Рюмин тоже тишком какую-то писульку прилепил, но мужикам об этом не сказал.
В другом соборе слушали они игру органную, их поразившую великолепием и силой звука, казалось, ангельских труб не хуже, но суетно-игривую какую-то и чуть скоромную, смутившую их в конце концов немало. Потом, разглядывая в храме том иконы, увидели Еву и Адама, нагих совсем. И не так их нагота смутила, как то, что у прародительницы пупок был нарисован. Первым несообразие такое заметил Петр Сафронов, тихонько всем сказал, что у праматери пупка быть не могло, ибо метка эта о тварном, человеческом ее рождении свидетельствует, что несообразно с боготворным ее происхождением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96