– Не бережете сапоги. Глядите, развалятся на этих ухабах, как и мои, а достать в камчатской глуши две пары сапог, я уверен, дело немыслимое.
Идущий отозвался сразу, но перед этим скривил свой большой рот еще сильнее:
– Тогда, милейший Винблан, мне ничего не останется, кроме как придраться к пустяку и вызвать вас на поединок. Этим я и решу проблему сапог.
Едущему шутка пришлась не по душе:
– Знаю, шпагой махать вы мастер, но этим нужно было заниматься там, в Польше! Здесь же, в этой вонючей дыре, нам нужно держаться впредь рука об руку. Этот дикий народ не привык церемониться!
Мужчина в черном кафтане ударил себя шляпой по бедру, хотел было что-то сказать, но дремавший до этого солдат резко обернулся к ним и, дергая обкусанным, реденьким усом, визгливо прокричал:
– А ну-кась, вы, песьи глотки! По-немецки говорить не могите! Кто позволил?! У меня государыни указ – по-российскому балакать надобно! Слыхали?!
Он еще немного потряс своим заслюнявленным подбородком и, довольный проявленной строгостью, отвернулся, придав телу прежнее положение, и собеседники увидели, что он снова задремал, и опять закачалась в разные стороны его фузея.
Между тем телега взобралась на пригорок, и открылся вид на Большерецкий острог, куда и двигались телеги. До него оставалось не меньше версты, но уже можно было разглядеть его дома. Раскинулся главный камчатский городок на небольшом острове, охваченном рукавами реки. В самой середке острога – крепостица, четырехугольная, сажен в сорок сторона, с востока и с севера огороженная палисадом, но не крепким, а с провалами, с выпавшими во многих местах бревнами. Южную и западную сторону ее образовали казенные постройки. За крепостицей торчало самое высокое здешнее строение – деревянная церковка со звонницей на столбах, где под дощатым навесом висели три разновеликих колокола. Рядом – церковный амбар. Всех же обывательских домов настроено было не больше сорока, и все они стояли бестолково, кучей, потому как, кроме одной, «першпективной», других улиц острог не имел.
Обоз между тем подъезжал к Большерецку. Фурлейт растолкал уснувшего солдата, и тот в сонном столбняке начал стаскивать с себя тулуп. Оставшись в одном васильковом кафтане, которому давно, видно, минул срок, поправил шляпу и повернулся к спутникам:
– Глядите у меня! Как зачнут спрашивать, сполна ли в дороге провиант получали, убереги вас Господь жалобу нести – с вас же и взыщется! Права-то ваши ноне птичьи! То-то!
Приехавшие с интересом смотрели на один из первых камчатских городов. Проехали пару домишек, где окна, узкие и низкие, затянуты были промасленной холстиной. В других домах разглядели окна поосновательней, закрытые лососиной кожей или пузырями морского зверя. Миновали аманатскую казенку, подъехали к дому, что был побогаче и почище, с окнами из прозрачной слюды, и тут увидели толпу народа, что собрался на утоптанной площадке перед домом.
– Вона где она, канцелярия здешняя, думать надо, – показал солдат фурлейту на здание. – К нему поезжай, к дому тому.
– Куда ж я поеду? – возразил извозчик. – Народ там.
– Так и что ж, что народ? Расступятся! У нас государево дело, не с блажью едем.
– Не расступятся, – потянул за вожжи фурлейт. – У них тут, вижу, казнь чинится. Побереги Христос! – перекрестился возница.
– Какая такая казнь! – нетерпеливо спрыгнул с телеги солдат и махнул рукой следовавшим позади: – Стой!
Они были уже совсем рядом с толпой большерецких жителей, которые стояли широким кольцом и смотрели куда-то в середину его.
– На месте сидеть! – приказал солдат сидящим на телегах, подхватил фузею и пошел к стоящим в кругу людям.
Немногие из большерецких обывателей обряжены были в европейское платье – только несколько гарнизонных инвалидов имели кафтаны и шляпы, да и то рванье одно. Остальной люд одет был пестро: кто в суконные казацкие кафтанишки, кто в камчадальские куклянки из оленьих шкур или в парки из богатого лисьего меха. Кое-кто стоял в одних китайчатых расшитых рубахах – то ли от горячего нрава своего, то ли оставив теплую одежду в жарком большерецком кабаке. Баб здесь было не больше трети от всех стоявших, да и то в основном камчадалки, – низкорослые, скуластые, крепкие. В центре круга, уже раздетый по пояс, ежась от осенней свежести, перетаптывался с ноги на ногу высокий сухощавый мужик со взлохмаченной головой и робкой улыбкой на лице. Два солдата-инвалида связывали мужику руки у кистей. Неподалеку стоял плотный бородатый детина в домотканой серой рубахе навыпуск и с кнутом в руках. Детина озабоченно трогал сухой, жесткий кончик кнута и на стоявших в кругу казаков и женщин старался не смотреть. Те же кричали ему:
– Евграф, а Евграф! Чего ж ты, сучий потрох, раньше-то о своем уменье молчал? Богатый харч имел бы!
– Иудин ты сын, Евграф! – орали другие. – Погоди, ужо разберемся с тобой, Ирод окаянный!
К кричавшим побежал один из устроителей казни, пожилой сержант, и пригрозил кулаком.
– А ну-ка, цыц там! А то и до ваших шкур доберутся! Всех перепорем, кто здесь глотки драл!
Кричавшие притихли. Наконец один из инвалидов, перекрестившись, продел через голову связанные руки казнимого и крепко вцепился в его запястья. В сторону палача повернулся, негромко сказал:
– Поглядывай, чтоб меня кнутом не зацепить!
Палач усмехнулся. Было видно, что он робеет и вызвался охочим только оттого, что сильно застращали или хорошо заплатили. Не так, как иные, кто видел в заплечном ремесле особое для себя удовольствие.
Щупленький старичок, что стоял рядом с группой казаков, одетых почище и понарядней, в мундире с капитанским галуном, но в меховой шапке, махнул палачу рукой:
– Начинай!
И палач, свернув в несколько раз свой длинный, толстый у кнутовища кнут, хищно ощерясь, будто вживляя в себя ненависть к человеку, ничем не обидевшему его, стал приближаться к раздетому мужику, по спине которого от предчувствия боли прокатилась судорога. Он вперился в эту спину взглядом, резко занес над головой короткое кнутовище и быстро прокричал то, что кричат обычно до удара все палачи и что он, наверное, слыхал на площади большого города:
– Поберегись, ожгу-у-у!!
Кнут сочно вспорол воздух, выгнувшись над головой палача затейливой петлей, и со щелчком опустился на голую спину казнимого, который судорожно дернул плечами и лопатками и дико проорал скорей от страха, чем от боли:
– Ой! Помилосердствуйте, братцы!! Сжальтесь! ! Не губите душу православную!!
Смотрящие охнули. По толпе пробежало какое-то движение. Кто-то крикнул:
– Душегубцы! За что сечете?!
Но старик в капитанском мундире, словно боясь, что палач прекратит свою работу, прокричал пронзительно:
– Да секи же ты, черт! Секи! Чего встал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Идущий отозвался сразу, но перед этим скривил свой большой рот еще сильнее:
– Тогда, милейший Винблан, мне ничего не останется, кроме как придраться к пустяку и вызвать вас на поединок. Этим я и решу проблему сапог.
Едущему шутка пришлась не по душе:
– Знаю, шпагой махать вы мастер, но этим нужно было заниматься там, в Польше! Здесь же, в этой вонючей дыре, нам нужно держаться впредь рука об руку. Этот дикий народ не привык церемониться!
Мужчина в черном кафтане ударил себя шляпой по бедру, хотел было что-то сказать, но дремавший до этого солдат резко обернулся к ним и, дергая обкусанным, реденьким усом, визгливо прокричал:
– А ну-кась, вы, песьи глотки! По-немецки говорить не могите! Кто позволил?! У меня государыни указ – по-российскому балакать надобно! Слыхали?!
Он еще немного потряс своим заслюнявленным подбородком и, довольный проявленной строгостью, отвернулся, придав телу прежнее положение, и собеседники увидели, что он снова задремал, и опять закачалась в разные стороны его фузея.
Между тем телега взобралась на пригорок, и открылся вид на Большерецкий острог, куда и двигались телеги. До него оставалось не меньше версты, но уже можно было разглядеть его дома. Раскинулся главный камчатский городок на небольшом острове, охваченном рукавами реки. В самой середке острога – крепостица, четырехугольная, сажен в сорок сторона, с востока и с севера огороженная палисадом, но не крепким, а с провалами, с выпавшими во многих местах бревнами. Южную и западную сторону ее образовали казенные постройки. За крепостицей торчало самое высокое здешнее строение – деревянная церковка со звонницей на столбах, где под дощатым навесом висели три разновеликих колокола. Рядом – церковный амбар. Всех же обывательских домов настроено было не больше сорока, и все они стояли бестолково, кучей, потому как, кроме одной, «першпективной», других улиц острог не имел.
Обоз между тем подъезжал к Большерецку. Фурлейт растолкал уснувшего солдата, и тот в сонном столбняке начал стаскивать с себя тулуп. Оставшись в одном васильковом кафтане, которому давно, видно, минул срок, поправил шляпу и повернулся к спутникам:
– Глядите у меня! Как зачнут спрашивать, сполна ли в дороге провиант получали, убереги вас Господь жалобу нести – с вас же и взыщется! Права-то ваши ноне птичьи! То-то!
Приехавшие с интересом смотрели на один из первых камчатских городов. Проехали пару домишек, где окна, узкие и низкие, затянуты были промасленной холстиной. В других домах разглядели окна поосновательней, закрытые лососиной кожей или пузырями морского зверя. Миновали аманатскую казенку, подъехали к дому, что был побогаче и почище, с окнами из прозрачной слюды, и тут увидели толпу народа, что собрался на утоптанной площадке перед домом.
– Вона где она, канцелярия здешняя, думать надо, – показал солдат фурлейту на здание. – К нему поезжай, к дому тому.
– Куда ж я поеду? – возразил извозчик. – Народ там.
– Так и что ж, что народ? Расступятся! У нас государево дело, не с блажью едем.
– Не расступятся, – потянул за вожжи фурлейт. – У них тут, вижу, казнь чинится. Побереги Христос! – перекрестился возница.
– Какая такая казнь! – нетерпеливо спрыгнул с телеги солдат и махнул рукой следовавшим позади: – Стой!
Они были уже совсем рядом с толпой большерецких жителей, которые стояли широким кольцом и смотрели куда-то в середину его.
– На месте сидеть! – приказал солдат сидящим на телегах, подхватил фузею и пошел к стоящим в кругу людям.
Немногие из большерецких обывателей обряжены были в европейское платье – только несколько гарнизонных инвалидов имели кафтаны и шляпы, да и то рванье одно. Остальной люд одет был пестро: кто в суконные казацкие кафтанишки, кто в камчадальские куклянки из оленьих шкур или в парки из богатого лисьего меха. Кое-кто стоял в одних китайчатых расшитых рубахах – то ли от горячего нрава своего, то ли оставив теплую одежду в жарком большерецком кабаке. Баб здесь было не больше трети от всех стоявших, да и то в основном камчадалки, – низкорослые, скуластые, крепкие. В центре круга, уже раздетый по пояс, ежась от осенней свежести, перетаптывался с ноги на ногу высокий сухощавый мужик со взлохмаченной головой и робкой улыбкой на лице. Два солдата-инвалида связывали мужику руки у кистей. Неподалеку стоял плотный бородатый детина в домотканой серой рубахе навыпуск и с кнутом в руках. Детина озабоченно трогал сухой, жесткий кончик кнута и на стоявших в кругу казаков и женщин старался не смотреть. Те же кричали ему:
– Евграф, а Евграф! Чего ж ты, сучий потрох, раньше-то о своем уменье молчал? Богатый харч имел бы!
– Иудин ты сын, Евграф! – орали другие. – Погоди, ужо разберемся с тобой, Ирод окаянный!
К кричавшим побежал один из устроителей казни, пожилой сержант, и пригрозил кулаком.
– А ну-ка, цыц там! А то и до ваших шкур доберутся! Всех перепорем, кто здесь глотки драл!
Кричавшие притихли. Наконец один из инвалидов, перекрестившись, продел через голову связанные руки казнимого и крепко вцепился в его запястья. В сторону палача повернулся, негромко сказал:
– Поглядывай, чтоб меня кнутом не зацепить!
Палач усмехнулся. Было видно, что он робеет и вызвался охочим только оттого, что сильно застращали или хорошо заплатили. Не так, как иные, кто видел в заплечном ремесле особое для себя удовольствие.
Щупленький старичок, что стоял рядом с группой казаков, одетых почище и понарядней, в мундире с капитанским галуном, но в меховой шапке, махнул палачу рукой:
– Начинай!
И палач, свернув в несколько раз свой длинный, толстый у кнутовища кнут, хищно ощерясь, будто вживляя в себя ненависть к человеку, ничем не обидевшему его, стал приближаться к раздетому мужику, по спине которого от предчувствия боли прокатилась судорога. Он вперился в эту спину взглядом, резко занес над головой короткое кнутовище и быстро прокричал то, что кричат обычно до удара все палачи и что он, наверное, слыхал на площади большого города:
– Поберегись, ожгу-у-у!!
Кнут сочно вспорол воздух, выгнувшись над головой палача затейливой петлей, и со щелчком опустился на голую спину казнимого, который судорожно дернул плечами и лопатками и дико проорал скорей от страха, чем от боли:
– Ой! Помилосердствуйте, братцы!! Сжальтесь! ! Не губите душу православную!!
Смотрящие охнули. По толпе пробежало какое-то движение. Кто-то крикнул:
– Душегубцы! За что сечете?!
Но старик в капитанском мундире, словно боясь, что палач прекратит свою работу, прокричал пронзительно:
– Да секи же ты, черт! Секи! Чего встал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96