Сергей Карпущенко
Беглецы
ОТ АВТОРА
Если разыскать на карте землю Камчатку и присмотреться к ее очертаниям, то сразу увидишь, что похожа та земля на рыбу-треску, остромордую и горбоспинную, которая словно нырнула вдруг в глубокий, бескрайний омут Тихого океана, да так и повисла в синеве бьющих о ее бока двух холодных, суровых морей – Охотского и Берингова.
Сказать, чтоб веселым краем та земля была, не скажешь. Лето на Камчатке холодное и короткое, покрывают все вокруг плотные, низкие туманы, а ветры дуют такие, что не укроешься, но зато комара и мошку сгоняют. И дожди, дожди.
Правда, мокрота камчатская для трав способна. Выгоняет их выше человеческого роста, сочные до хруста и богатые, так что если косить те травы, то в лето три укоса будет Но лето на Камчатке недлинное: бывает, что и в августе уже все инеем побелится. И есть еще на той земле высокие сопки. Курятся и держат в себе до поры, словно дитя вынашивают, грохот, жар и пепел.
Вот такой и познали Камчатку впервые русские землеискатели. В самом конце XVII века спустились они из Якутска в Ледовитый океан, повернули на восток и через Берингов пролив (только раньше Беринга) обогнули Чукотскую землю и в низовьях реки Анадыр основали острог Здесь они впервые услышали о богатой мехами Камчатке и о живущем там незлобивом народе – камчадалах.
Спустя немного лет пятидесятник Владимир Атласов с горсткой казаков не поленился выйти из анадырского острога и добраться до той земли, где от имени государя и великого князя всея Руси обложил камчадалов ясаком. И поначалу было это туземцам не в тягость, еще и смеялись над русскими, отдавая за обычный ножик пятнадцать соболей или чернобурок, предпочитая всем прочим мехам шкуру сибирской лайки.
Стали русские строить на Камчатке остроги, и пушного зверя становилось там все меньше и меньше. Пытались камчадалы восставать, но казаки, хоть и пьяный народ, свое дело знали: чуть начнут фордыбачить туземцы, тотчас за ружья и сабли берутся, а супротив ружейного огня, известно, с луками и стрелами много не навоюешь. Из Москвы же, а потом из Санкт-Петербурга казаками руководили через иркутских воевод, мечтая о том, чтобы всю Камчатку ясаком обложить. И обложили-таки...
При Елизавете Петровне выдумали Камчатке другое назначение – сослали туда на поселение какого-то немца, и повелось с тех пор не в меру беспокойных да ретивых отправлять с глаз долой на бесхлебную и бесскотную Камчатку, чтобы знали, как политическое воровство чинить да хулой поносить особы царствующие. Местом же для этого избрали острог Большерецкий, получивший название свое от реки Большой. Там и канцелярия главного камчатского начальника помещалась. Думали в столице, что под бдительным его смотрением ссыльные шалить не станут, но думали напрасно – в счастливое для России правление императрицы Екатерины Великой случилось в Большерецке наглое и дерзкое воровство, немало напугавшее Санкт-Петербург и заставившее поторопиться с мерами...
О воровстве том в народе знали, но говорили о нем глухо, потому как верных сведений из-за большой секретности дела имелось мало. А вскоре поднялась, загомонила яицкая казачщина, загорелись крепостицы, помещичьи усадьбы, и камчатская история, заслоненная великим, страшным Пугачом, была забыта...
Часть первая БОЛЬШЕРЕЦКИЙ ОСТРОГ
1. ПОБЕРЕГИСЬ, ОЖГУ!
Двенадцатого сентября 1770 года. Дорога, что ведет от Чекавинской бухты к Большерецкому острогу, худая и хоть и не размочена еще грозящими хлынуть через неделю сильными дождями, но вся в колдобинах, в ухабах. Вдоль дороги то тут, то там вылезли жидкие кустики таволги и вереска. Во впадинках колышется густо-зеленая, как тина, сочная, богатая трава высотой в два аршина. Длинно-длинно и тонко, но громко и очень печально кричит еврашка, зверек в рассуждение громкого голоса очень малый, и тут же глохнет, как срезанный, его печальный крик. Горизонт кое-где зубатится сопками. Такая глушь и дичь кругом, что выть охота подобно еврашке. Только сдуру или спьяну в этакое место заедешь да еще, разве, по сильной нужде. Тихо. Лишь скрипят оси плетущихся по дороге трех телег.
На передней телеге сидели трое, а четвертый, держась рукой за край, шел рядом. Был он невысокого росточка, но жилист и, видно, верток и силен. Короткие фалды кафтана, пошитого из черного английского сукна, били его при ходьбе по ногам, обутым в невысокие мягкие сапоги с отворотами. Камзол на нем тоже был черный, из бархата, изрядно, правда, потертого. С обшивными петлями камзол и вызолоченными пуговицами. А треугольную серую шляпу свою нес он зачем-то под мышкой, словно мешала она ему смотреть вперед на дорогу. И глядел тот человек на дорогу прищурив один глаз, другой же был у него широко открыт, будто сильно удивлялся чему-то человек. И все черты лица того мужчины были на удивление крупные: и нос, как у грача, великий, долгий, и рот широкий, едва ль не от уха до уха, чуть скособоченный вправо и внушавший подозрение, что человек улыбается, но криво и недобро, и большие, какие-то заостренные кверху уши, рысьи. Все в этом чудном лице было крупно и немного наперекосяк, точно кто решил слепить его на славу, задумал хорошо и начал тоже с толком, а потом забросил – и так, мол, сгодится. Но странно: покривленное это лицо ничуть не отвращало, а, напротив, привлекало, и при взгляде внимательном даже могло понравиться. А еще едва заметно прихрамывал тот человек на ногу правую, которая будто была в содружестве с покривленным его лицом. Отроду же можно было дать ему не больше четырех десятков лет. В общем – довольно любопытный человек.
Его товарищ, согнувшись в три погибели, сидел на телеге, свесив тощую ногу свою едва не до земли, а вторую закинув на колено первой. Качая головой, внимательно рассматривал он отставшую от сапога подошву и, видно, состоянием обуви своей был немало удручен. Имел он длинные светлые патлы, спутанные и немытые, наверно, с месяц, да вообще весь вид его был неважен, словно он давно страдал желудком или болезнью цинготной.
Правил же единственной впряженной в телегу саврасой лошадью мужичок в треухе рваном, старом, неотрывно смотревший на репицу хвоста, будто нашел там что-то очень для себя занятное. Рядом с извозчиком солдатик в треуголке восседал, которого только лишь по шляпе и можно было принять за солдата, потому что одет он был в огромный овчинный тулуп. Держал он промеж колен фузею с заржавленным, кривым штыком, колебавшуюся в руках дремавшего человека, как осинка-годок на ветру, – влево-вправо, взад-вперед. Подбородок опустился на грудь, и даже выпала на него нитка сонной слюны.
– Не желаете ли оседлать нашу колесницу? – оторвался от созерцания подошвы сидящий на телеге, обращаясь к идущему по-немецки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96