Я, может, и сам себя презираю, и каждый русский себя презирает, а посему пьет, чтобы скотоподобия своего не замечать. Ох, скорей бы вылезть из сей ямы отхожей! Полагаю, везде, кроме России, легче и лучше будет, а там, где лучше живется, и надобно устраиваться да превращать место оное в родину свою. Разве не верно я сужу, Мориц-Август?
– Весьма здравомыслящее рассуждение! Берите с меня пример: я за свою еще не слишком длинную жизнь восемь держав своим отечеством сделал. По-настоящему свободному человеку тесны границы одного государства, ему весь мир подавай, иначе счастливым он себя никогда не ощутит!
– Вот оттого-то я и несчастлив, – вздохнул Хрущов. – Особливо потому, что в сем месте с бабами такая скудость, в то время как здоровая моя полнокровная натура весьма многого требует. В Большерецке все казачки уж давно разобраны, так что без опасения получить взамен поцелуя сабельный удар русскую бабу не улестишь. Вот и приходится от времени до времени чумичками пользоваться. Я их за чарку водки покупаю. Но ведь и грязные же! Да, свински живут камчадалы! Видел не раз, как расплетает иная косы свои, рукой, как гребнем, в них залезает и на расстеленную оленью шкуру вшей вычесывать начинает. Вшей много наберется, целая горка, тогда сгребет она их в ладошку и в рот отправит. С хрустом жуют – за лакомство пища сия у них считается.
Беньёвский поморщился, и больше они уже не разговаривали, а шли молча, точно так, как Панов и Степанов, которые с самого начала пути молчали и только передавали друг другу полуштоф, поочередно прикладываясь к нему и закусывая свежим ветерком.
Через полтора часа пути Гурьев остановил товарищей, что-то поискал взглядом. Река Большая, поросшая сосной по берегам, делала в этом месте крутой поворот.
– Где-то здесь, – заявил Гурьев. – Свернуть надобно.
Свернули вместе с рекой направо.
– Вот она, байдара! – указал рукой зоркий Хрущов на едва приметный бугор, покрытый снегом.
Заспешили к бугру, заключавшему в себе надежду на освобождение, бросились счищать снег и только тогда увидели, что лежала байдара вся в дырьях, с оторванными кем-то на растопку или просто-напросто сопревшими досками обшивки. Лежала она здесь, как видно, не один уж год, забытая всеми, брошенная, но в прошлом надежная, крепкая, огромная, в которой морским охотникам и на кита не страшно было б выйти. Стояли и с горькой усмешкой смотрели на плоды чьего-то небрежения. Первым заговорил Беньёвский:
– Так как же получается, господин Гурьев? Мы, убежденные решительным вашим тоном, отказавшись от других прожектов, зрим совершенную несправедливость ваших заверений. Ну а ежели б мне в голову не явилась мысль проверить свойства рекомендованного вами судна, столь необходимого для дальнего пути, что тогда? Пришла б весна, назначенная для побега, а бежать-то не на чем?
Панов, невысокий, но крепкий, раздувая страшные свои ноздри, в злом, пьяном запале горячо спросил:
– Да что ж сие значит? Может, ты нас нарочно погубить хотел? Каверзу учинить задумал? Прелую байдару подсунуть хотел, так, что ли? – и пнул ногой прогнивший корпус, проломив насквозь обшивку.
Хруст дерева, словно окончательно убедивший всех, что путь к спасению отрезан, заговорщиков взвинтил донельзя. К Гурьеву подскочил Хрущов, рыча облапил огромными ручищами, стал трясти:
– Ах ты, шельма! Каналья! Иудин потрох! На погибель нас послать хотел? А может, ты Нилова-собаки пристебай? Высмотрень поганый! Сам на чумичке женился, так хочешь, чтоб и я всю жизнь сей грязью натуру свою питал?!
И со всего маху саданул он Гурьева в переносье кулаком. Тот зарылся головой в снег, через минуту поднял ее – кровавина у носа, глаза испуганы и чуть не плачут. Все лицо его было смято, искорежено страхом и позором.
– Петруша, голубчик! – завопил он, кривя рот. – Святителями всеми клянусь, не желал я вас в заблуждение вводить и каверз не чинил! Ну какой такой я высмотрень? Мы же вместе с тобой побег умышляли, давно уж! Не знал, что сгнила байдара! – и, уже обращаясь ко всем, поклонился низко и сказал: – Господа, не судите строго! От единого неведения токмо конфузия сия получилась!
Всем совестно стало за такого гордого еще совсем недавно человека, а теперь униженного, просящего прощения и смущенного.
– Значится, так, господа, – строго сказал Беньёвский. – Поелику сей путь закрытым оказался, хочу вернуть вас к моему прожекту. Будем командой для галиота обзаводиться. Тем же, кто мужиков простых не любит, сердце свое советую скрепить. Теперь же доставайте из кошелей провизию и водку – перед дорогой обратной подкрепиться надо.
11. ВАНЮ ПРОСВЕЩАЛИ
Зима принесла в Большерецк затишье благостное: почти не стало слышно лая десятков собак, что носились прежде по острогу. Всех собак к зазимью скликали каюры для упряжек, и, как только снег улегся, то и дело летали по единственной улочке городка шальные собачьи поезда, сбивая с ног зазевавшихся казаков и баб. Слышалось только: таг-таг! – налево пошел, куга! куга! – направо. Примолк Большерецк, в основном потому, что не шатались теперь по острогу праздные от постов и караулов служилые люди, взхмеленные в казенном кабаке «проницательной» водкой, настоянной на жимолостной корке. Большинство звуков словно приглушилось выпавшим снегом, ушли они с переулков в теплые избы, попрятались до весны по углам, растаяли в хваткой, долгой камчатской темени ночной. В погожий морозный день, когда не было ветра, прямые, как кедровые стволы, уходили от каждой крыши ввысь духовитые от сжигаемого смоляка сизые дымки. Только уже в саженях тридцати от труб начинали они слегка закручиваться винтом, перемешиваться с соседними, а еще выше висели неподвижно и смирно сероватым облаком над неподвижным и смирным острогом. Жители, свободные от службы, в избы забрались, поближе к теплу. Кто просто в туповатой и сладкой российской задумчивости, когда думается о малом, но мнится, что голова от вышних грез распухла, полеживал на печи, подперев рукою всклокоченную свою башку. Кто ковырялся в замке ружейном, без дела собирая и разбирая его, кто из разбитого и ссученного в нить крапивного стебля вязал рыбачьи сети. Бабы шили из шкур куклянки и парки, от безделья расшивали их крашеной ниткой, готовили пищу, пироги с начинкой из сладкого корня сараны, накопанного летом в еврашкиных норах. Секли ловкими своими руками мелко-мелко в тонкую лапшицу кору березняка, которую уписывали потом всей семьей за обе щеки, перемешав с лососиной икрой. В это тихое бездельное время и любились острожане крепче обычного, чтобы в самое лето, в тепло, разродиться новым большерецким жителем, из которого они бы сделали такого же казака, шумливого и пьяного, способного ходить в караул к аманатской казенке или к цейхгаузу, пить жимолостную водку, искусно ловить рыбу, драться во хмелю, а по зимнему времени делать таких же, как он сам, забубённых острожских казаков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
– Весьма здравомыслящее рассуждение! Берите с меня пример: я за свою еще не слишком длинную жизнь восемь держав своим отечеством сделал. По-настоящему свободному человеку тесны границы одного государства, ему весь мир подавай, иначе счастливым он себя никогда не ощутит!
– Вот оттого-то я и несчастлив, – вздохнул Хрущов. – Особливо потому, что в сем месте с бабами такая скудость, в то время как здоровая моя полнокровная натура весьма многого требует. В Большерецке все казачки уж давно разобраны, так что без опасения получить взамен поцелуя сабельный удар русскую бабу не улестишь. Вот и приходится от времени до времени чумичками пользоваться. Я их за чарку водки покупаю. Но ведь и грязные же! Да, свински живут камчадалы! Видел не раз, как расплетает иная косы свои, рукой, как гребнем, в них залезает и на расстеленную оленью шкуру вшей вычесывать начинает. Вшей много наберется, целая горка, тогда сгребет она их в ладошку и в рот отправит. С хрустом жуют – за лакомство пища сия у них считается.
Беньёвский поморщился, и больше они уже не разговаривали, а шли молча, точно так, как Панов и Степанов, которые с самого начала пути молчали и только передавали друг другу полуштоф, поочередно прикладываясь к нему и закусывая свежим ветерком.
Через полтора часа пути Гурьев остановил товарищей, что-то поискал взглядом. Река Большая, поросшая сосной по берегам, делала в этом месте крутой поворот.
– Где-то здесь, – заявил Гурьев. – Свернуть надобно.
Свернули вместе с рекой направо.
– Вот она, байдара! – указал рукой зоркий Хрущов на едва приметный бугор, покрытый снегом.
Заспешили к бугру, заключавшему в себе надежду на освобождение, бросились счищать снег и только тогда увидели, что лежала байдара вся в дырьях, с оторванными кем-то на растопку или просто-напросто сопревшими досками обшивки. Лежала она здесь, как видно, не один уж год, забытая всеми, брошенная, но в прошлом надежная, крепкая, огромная, в которой морским охотникам и на кита не страшно было б выйти. Стояли и с горькой усмешкой смотрели на плоды чьего-то небрежения. Первым заговорил Беньёвский:
– Так как же получается, господин Гурьев? Мы, убежденные решительным вашим тоном, отказавшись от других прожектов, зрим совершенную несправедливость ваших заверений. Ну а ежели б мне в голову не явилась мысль проверить свойства рекомендованного вами судна, столь необходимого для дальнего пути, что тогда? Пришла б весна, назначенная для побега, а бежать-то не на чем?
Панов, невысокий, но крепкий, раздувая страшные свои ноздри, в злом, пьяном запале горячо спросил:
– Да что ж сие значит? Может, ты нас нарочно погубить хотел? Каверзу учинить задумал? Прелую байдару подсунуть хотел, так, что ли? – и пнул ногой прогнивший корпус, проломив насквозь обшивку.
Хруст дерева, словно окончательно убедивший всех, что путь к спасению отрезан, заговорщиков взвинтил донельзя. К Гурьеву подскочил Хрущов, рыча облапил огромными ручищами, стал трясти:
– Ах ты, шельма! Каналья! Иудин потрох! На погибель нас послать хотел? А может, ты Нилова-собаки пристебай? Высмотрень поганый! Сам на чумичке женился, так хочешь, чтоб и я всю жизнь сей грязью натуру свою питал?!
И со всего маху саданул он Гурьева в переносье кулаком. Тот зарылся головой в снег, через минуту поднял ее – кровавина у носа, глаза испуганы и чуть не плачут. Все лицо его было смято, искорежено страхом и позором.
– Петруша, голубчик! – завопил он, кривя рот. – Святителями всеми клянусь, не желал я вас в заблуждение вводить и каверз не чинил! Ну какой такой я высмотрень? Мы же вместе с тобой побег умышляли, давно уж! Не знал, что сгнила байдара! – и, уже обращаясь ко всем, поклонился низко и сказал: – Господа, не судите строго! От единого неведения токмо конфузия сия получилась!
Всем совестно стало за такого гордого еще совсем недавно человека, а теперь униженного, просящего прощения и смущенного.
– Значится, так, господа, – строго сказал Беньёвский. – Поелику сей путь закрытым оказался, хочу вернуть вас к моему прожекту. Будем командой для галиота обзаводиться. Тем же, кто мужиков простых не любит, сердце свое советую скрепить. Теперь же доставайте из кошелей провизию и водку – перед дорогой обратной подкрепиться надо.
11. ВАНЮ ПРОСВЕЩАЛИ
Зима принесла в Большерецк затишье благостное: почти не стало слышно лая десятков собак, что носились прежде по острогу. Всех собак к зазимью скликали каюры для упряжек, и, как только снег улегся, то и дело летали по единственной улочке городка шальные собачьи поезда, сбивая с ног зазевавшихся казаков и баб. Слышалось только: таг-таг! – налево пошел, куга! куга! – направо. Примолк Большерецк, в основном потому, что не шатались теперь по острогу праздные от постов и караулов служилые люди, взхмеленные в казенном кабаке «проницательной» водкой, настоянной на жимолостной корке. Большинство звуков словно приглушилось выпавшим снегом, ушли они с переулков в теплые избы, попрятались до весны по углам, растаяли в хваткой, долгой камчатской темени ночной. В погожий морозный день, когда не было ветра, прямые, как кедровые стволы, уходили от каждой крыши ввысь духовитые от сжигаемого смоляка сизые дымки. Только уже в саженях тридцати от труб начинали они слегка закручиваться винтом, перемешиваться с соседними, а еще выше висели неподвижно и смирно сероватым облаком над неподвижным и смирным острогом. Жители, свободные от службы, в избы забрались, поближе к теплу. Кто просто в туповатой и сладкой российской задумчивости, когда думается о малом, но мнится, что голова от вышних грез распухла, полеживал на печи, подперев рукою всклокоченную свою башку. Кто ковырялся в замке ружейном, без дела собирая и разбирая его, кто из разбитого и ссученного в нить крапивного стебля вязал рыбачьи сети. Бабы шили из шкур куклянки и парки, от безделья расшивали их крашеной ниткой, готовили пищу, пироги с начинкой из сладкого корня сараны, накопанного летом в еврашкиных норах. Секли ловкими своими руками мелко-мелко в тонкую лапшицу кору березняка, которую уписывали потом всей семьей за обе щеки, перемешав с лососиной икрой. В это тихое бездельное время и любились острожане крепче обычного, чтобы в самое лето, в тепло, разродиться новым большерецким жителем, из которого они бы сделали такого же казака, шумливого и пьяного, способного ходить в караул к аманатской казенке или к цейхгаузу, пить жимолостную водку, искусно ловить рыбу, драться во хмелю, а по зимнему времени делать таких же, как он сам, забубённых острожских казаков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96