Зная средневековое почтение персидских придворных к наследственным особам, он придумал себе происхождение от Чингисхана, льстил им напропалую и пугал воображаемой войной. Чрезвычайный посол исповедовался своему другу Закревскому: «Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда я говорил о войне, то она принимала на себя выражение чувств человека, готового схватить зубами за горло. К несчастию их, я заметил, что они того не любят, и тогда всякий раз, когда недоставало мне убедительных доказательств, я действовал зверскою рожей, огромной моей фигурой, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может же человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин. Когда доходило до шаха известие, что я человек – зверь неприступный, то при первом свидании с ним я отравлял его лестью, так что уже не смели ему говорить против меня, и он готов был обвинить того, кто мне угодить не может». Подробно описывая свои встречи с шахом и великим визирем, Ермолов заключает: «Могу сказать по справедливости, надул важно…»
Как с персиянами, обращался Ермолов и с вельможами русского императора, порицая и высмеивая их. За остроумную форму обличения ему многое прощалось, однако еще больше было занесено в кондуит и затем сказалось на его судьбе. «Не знаю, в чем винить себя более, – сокрушался он сам в „Записках“, – в той ли вольности, с каковою иногда описывал незначащих людей, или в той резкой истине, которую говорил насчет многих, почитаемых отличными? Людям превосходных дарований, необычайных способностей нельзя отказать в почтении: их познавать легко, сравниться с ними невозможно. И таковым я завидовать не умею». Подтверждением последнему высказыванию может служить отзыв Ермолова о встрече с Пушкиным, когда он сразу почувствовал «власть высокого таланта».
Зато, невзирая на чины и звания, Ермолов открыто и в иносказательной форме обличал – остроумно и находчиво – все виды людских пороков, особенно нападая на ничтожных лиц, занимающих высокие воинские и гражданские посты. Вельможи мечтали о скорейшем производстве его в генералы, надеясь, что тогда он будет «обходительнее и вежливее» относиться к их чину. Однако, поднимаясь вверх по служебной лестнице, Ермолов не хотел и не мог меняться. Он не щадил никого.
Не только сановники, не только боевые генералы – Барклай-де-Толли, Милорадович, Тучков, Раевский, Коновницын, Дохтуров, Платов – герои 1812 года, но даже сам фельдмаршал Кутузов не избежал критики Ермолова. Неудивительно, что Кутузов в конце кампании, по словам самого Ермолова, его «не жаловал».
Однако главной мишенью насмешек всегда служил двор, ближайшее окружение Павла I и его сыновей – Александра и Николая, порядки, введенные ими в русской армии. Ученик Суворова и Багратиона, Ермолов особенно зло высмеивал парадоманию и шагистику, которые в те поры так процветали в России, с их внешней, показной формой, столь малопригодной в условиях войны. На смотру он как бы нечаянно ронял перед фронтом платок, чтобы продемонстрировать великому князю Константину Павловичу всю непригодность военной амуниции, когда солдаты в нелепо узких мундирах тщетно пытались нагнуться.
Желчно и хлестко отзывался Ермолов о казенно-бюрократической верхушке – военном министре А.И.Чернышеве, министре иностранных дел К.В.Нессельроде, начальнике южных военных поселений И.О.Витте. Крепко досталось от него и всесильному временщику при двух императорах – Павле и Александре – Аракчееву и его военным поселениям. Для Ермолова временщик был «скот», «Змей, что на Литейной живет», а о поселениях он говорил, что там «плети всё решают», и извещал Закревского, что если подобное замыслят на Кавказе, то пусть вместе с приказом присылают ему увольнение…
И рядом с молниями, разящими подлость, глупость, бесчеловечность вблизи трона, вместе со свистом Ювеналова бича – необычайная осторожность, подозрительность, замкнутость. Все пережитое в юности – арест, ссылка, трагическая судьба брата Каховского – оставило в Ермолове глубокий след на всю жизнь и сделало его скрытным, «если не сказать, двуличным», добавляет исследователь Т.Г.Снытко. Жестоко пострадавший за откровенность в письмах к брату, Ермолов особенно осторожен был в переписке, гораздо ранее Пушкина претворив в жизнь слова поэта: «сроднее нам в Азии писать по оказии».
Однако даже письма, посланные с верной оказией и к тому же лицам, занимающим места на вершине социальной пирамиды, тревожили его. Так, он укорял дежурного генерала главного штаба Закревского: «Не знаю, почтеннейший Арсений Андреевич, как ты не истребил письма моего, писанного тебе от 11 января из Дагестана с моим Поповым, но оно ходит по Москве в разных обезображенных копиях и мне делает много вреда… Сделай одолжение, письма мои по получении истребляй немедленно. Как ты, аккуратнейший человек в мире, пренебрег сию необходимую осторожность?» От генерала, близкого самому государю, Ермолов требует соблюдения конспирации, принятой разве что в тайном обществе!
«Во время моего заключения, – вспоминал он, – когда я слышал над моею головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять… Впоследствии во многих случаях моей жизни я пользовался этим тяжелым уроком».
Ермолов прямо говорит на склоне лет, что не удержался бы от участия в бурных событиях, имея в виду, конечно, восстание 14 декабря 1825 года, если бы не жестокий урок, преподанный ему в молодости. Но, болезненно мнительный, он стремится убедить друзей и недругов, что с этим прошлым покончено, и навсегда. В одном из писем Закревскому, своему интимнейшему адресату, адъютантом у которого служил его сын Север, он прямо заявляет, что «самый способ секретного общества» ему «не нравится»: «ибо я имею глупость не верить, чтобы дела добрые требовали тайны». После событий на Сенатской площади, по горячим следам, он торопится успокоить статс-секретаря императора и своего старого боевого товарища П.А.Кикина: «Не беспокойся за меня, не верь нелепым слухам, верь одному, что за меня не покраснеешь».
Но следует ли из этого заверения, что Ермолов никак не был причастен к заговору?
К середине 20-х годов Отдельный Кавказский корпус сильно отличался от других соединений русской армии не только специфическими условиями службы и быта – демократизмом отношения офицерского состава к рядовым, относительными «свободами» и «вольностями» на штаб-квартирах, отсутствием муштры и палочной дисциплины. Личный состав корпуса выделялся высоким процентом «штрафованных» и «ссыльных» за участие в крестьянских и солдатских волнениях. Так, в 1820 году туда направили солдат лейб-гвардии Семеновского полка, которые участвовали в волнениях, получивших название «Семеновской истории».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
Как с персиянами, обращался Ермолов и с вельможами русского императора, порицая и высмеивая их. За остроумную форму обличения ему многое прощалось, однако еще больше было занесено в кондуит и затем сказалось на его судьбе. «Не знаю, в чем винить себя более, – сокрушался он сам в „Записках“, – в той ли вольности, с каковою иногда описывал незначащих людей, или в той резкой истине, которую говорил насчет многих, почитаемых отличными? Людям превосходных дарований, необычайных способностей нельзя отказать в почтении: их познавать легко, сравниться с ними невозможно. И таковым я завидовать не умею». Подтверждением последнему высказыванию может служить отзыв Ермолова о встрече с Пушкиным, когда он сразу почувствовал «власть высокого таланта».
Зато, невзирая на чины и звания, Ермолов открыто и в иносказательной форме обличал – остроумно и находчиво – все виды людских пороков, особенно нападая на ничтожных лиц, занимающих высокие воинские и гражданские посты. Вельможи мечтали о скорейшем производстве его в генералы, надеясь, что тогда он будет «обходительнее и вежливее» относиться к их чину. Однако, поднимаясь вверх по служебной лестнице, Ермолов не хотел и не мог меняться. Он не щадил никого.
Не только сановники, не только боевые генералы – Барклай-де-Толли, Милорадович, Тучков, Раевский, Коновницын, Дохтуров, Платов – герои 1812 года, но даже сам фельдмаршал Кутузов не избежал критики Ермолова. Неудивительно, что Кутузов в конце кампании, по словам самого Ермолова, его «не жаловал».
Однако главной мишенью насмешек всегда служил двор, ближайшее окружение Павла I и его сыновей – Александра и Николая, порядки, введенные ими в русской армии. Ученик Суворова и Багратиона, Ермолов особенно зло высмеивал парадоманию и шагистику, которые в те поры так процветали в России, с их внешней, показной формой, столь малопригодной в условиях войны. На смотру он как бы нечаянно ронял перед фронтом платок, чтобы продемонстрировать великому князю Константину Павловичу всю непригодность военной амуниции, когда солдаты в нелепо узких мундирах тщетно пытались нагнуться.
Желчно и хлестко отзывался Ермолов о казенно-бюрократической верхушке – военном министре А.И.Чернышеве, министре иностранных дел К.В.Нессельроде, начальнике южных военных поселений И.О.Витте. Крепко досталось от него и всесильному временщику при двух императорах – Павле и Александре – Аракчееву и его военным поселениям. Для Ермолова временщик был «скот», «Змей, что на Литейной живет», а о поселениях он говорил, что там «плети всё решают», и извещал Закревского, что если подобное замыслят на Кавказе, то пусть вместе с приказом присылают ему увольнение…
И рядом с молниями, разящими подлость, глупость, бесчеловечность вблизи трона, вместе со свистом Ювеналова бича – необычайная осторожность, подозрительность, замкнутость. Все пережитое в юности – арест, ссылка, трагическая судьба брата Каховского – оставило в Ермолове глубокий след на всю жизнь и сделало его скрытным, «если не сказать, двуличным», добавляет исследователь Т.Г.Снытко. Жестоко пострадавший за откровенность в письмах к брату, Ермолов особенно осторожен был в переписке, гораздо ранее Пушкина претворив в жизнь слова поэта: «сроднее нам в Азии писать по оказии».
Однако даже письма, посланные с верной оказией и к тому же лицам, занимающим места на вершине социальной пирамиды, тревожили его. Так, он укорял дежурного генерала главного штаба Закревского: «Не знаю, почтеннейший Арсений Андреевич, как ты не истребил письма моего, писанного тебе от 11 января из Дагестана с моим Поповым, но оно ходит по Москве в разных обезображенных копиях и мне делает много вреда… Сделай одолжение, письма мои по получении истребляй немедленно. Как ты, аккуратнейший человек в мире, пренебрег сию необходимую осторожность?» От генерала, близкого самому государю, Ермолов требует соблюдения конспирации, принятой разве что в тайном обществе!
«Во время моего заключения, – вспоминал он, – когда я слышал над моею головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять… Впоследствии во многих случаях моей жизни я пользовался этим тяжелым уроком».
Ермолов прямо говорит на склоне лет, что не удержался бы от участия в бурных событиях, имея в виду, конечно, восстание 14 декабря 1825 года, если бы не жестокий урок, преподанный ему в молодости. Но, болезненно мнительный, он стремится убедить друзей и недругов, что с этим прошлым покончено, и навсегда. В одном из писем Закревскому, своему интимнейшему адресату, адъютантом у которого служил его сын Север, он прямо заявляет, что «самый способ секретного общества» ему «не нравится»: «ибо я имею глупость не верить, чтобы дела добрые требовали тайны». После событий на Сенатской площади, по горячим следам, он торопится успокоить статс-секретаря императора и своего старого боевого товарища П.А.Кикина: «Не беспокойся за меня, не верь нелепым слухам, верь одному, что за меня не покраснеешь».
Но следует ли из этого заверения, что Ермолов никак не был причастен к заговору?
К середине 20-х годов Отдельный Кавказский корпус сильно отличался от других соединений русской армии не только специфическими условиями службы и быта – демократизмом отношения офицерского состава к рядовым, относительными «свободами» и «вольностями» на штаб-квартирах, отсутствием муштры и палочной дисциплины. Личный состав корпуса выделялся высоким процентом «штрафованных» и «ссыльных» за участие в крестьянских и солдатских волнениях. Так, в 1820 году туда направили солдат лейб-гвардии Семеновского полка, которые участвовали в волнениях, получивших название «Семеновской истории».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133