А впереди предстояло еще больше.
Замечательнее же всего была Ингер, так она переменилась и такая опять стала работящая.
Прошлогодний кризис не мог сразу побороть ее легкомыслия, вначале у нее бывали рецидивы, она ловила себя на желании поговорить о тюрьме и о Тронгеймском соборе. О, маленькие, невинные штучки, кольцо же сняла с руки, а вольно подоткнутые юбки спустила пониже. Она сделалась задумчива, на усадьбе стало тише, визитов поубавилось, незнакомые женщины и девушки из села приходили реже, потому что она не занималась с ними. Нельзя жить в глухой пустыне и постоянно веселиться. Радость не развлечение.
В глуши каждое время года имеет свои чудеса, но постоянны и неизменны: тяжелый, неизмеримый звук от небес и от земли, ограниченность со всех сторон, лесная тьма, ласки деревьев. Все тяжело и мягко, никакая мысль здесь невозможна. К северу от Селланро находилось маленькое озерцо, лужица, величиной с аквариум. В нем плавала крошечная рыбья молодь, никогда не выраставшая, она там жила и умирала и ни на что не годилась, Господи, решительно ни на что. Однажды вечером Ингер стояла около этой лужицы, прислушивалась к коровьим колокольчикам, но ничего не услыхала, потому что все было мертво; услышала только песню из аквариума. Она была такая тоненькая, тоненькая, почти не существующая, далекая-далекая. То пели эти крошечные рыбки.
В Селланро радовались и тому, что каждую осень и весну видели диких гусей, тянувшихся караванами над пустыней, и слышали их говор в небесном пространстве, он звучал словно человеческая речь. И казалось тогда, будто мир замирал на минуту, пока вереница не скрывалась. Не чувствовали ли люди в этот миг, что в них будто закрадывалась какая-то слабость? Они снова принимались за свою работу, но сначала глубоко переводили дух, словно услышали чей-то призыв из далекого мира.
Великие чудеса окружали их всегда: зимою – звезды, зимою же часто северное сиянье, небесный свод из крыльев, фейерверк у Господа бога. По временам, не часто, не постоянно, а изредка, слышали они гром. В особенности это бывало осенью; кругом – тьма, и люди и животные настраивались торжественно, скот, возвращавшийся с пастбища домой, сбивался в кучу и не двигался. К чему он прислушивался? Ждал ли конца? И чего ждали люди в поле, стоя под громовыми ударами и склоняя головы?
Весна – да, ее резвость и безумие и восторг, но осень! Она порождала боязнь темноты и настраивала на молитвенный лад, чудились призраки и слышались таинственные голоса. В осенний день, случалось, люди выходили и искали чего-то, мужчины искали заклятого дерева, а женщины – скотину, которая бегала, сломя голову, наевшись грибов. Домой возвращались, напитав душу множеством тайн. Вдруг наступят нечаянно на крота и накрепко притопчут заднюю часть его к тропинке, так что ему уже не оторвать верхнюю часть туловища от земли. А то вдруг наткнутся на гнездо горной куропатки, и пред ними вырастет разъяренная самка. И даже больше мухоморы не лишены значения, человек не зря смотрит на них. Мухомор не цветет и не движется, но в нем есть что-то властное, он чудовище, он похож на обнаженное легкое, что живет и дышит без тела.
В конце концов, сломилась и Ингер, она ударилась в религиозность. Могло ли этого не случиться? Никто в глуши этого не минует, здесь не только земные стремления и бренность, здесь благочестие и богобоязненность и пышное суеверие. Ингер, наверное, думала, что у нее больше, чем у других, есть причин ожидать небесной кары, и кара эта непременно последует. Она ведь знала, что бог ходит по вечерам и озирает всю свою пустыню, а глаза у него сказочно-огромные, ее то он уж найдет! В ежедневной своей жизни она не так много могла исправить; конечно, она могла запрятать золотое кольцо на самое дно сундука и могла написать Елисею, чтоб и он тоже постарался исправиться; но кроме этого ничего больше не оставалось, как побольше работать и не щадить себя. Еще одно она могла сделать: одеваться в скромные платья и только по воскресеньям надевать на шею узенькую голубую ленточку, чтоб отметить праздник.
Эта не настоящая и ненужная бедность являлась выражением своего рода философии самоунижения, стоицизма. Голубая шелковая ленточка была старенькая, Ингер спорола ее с шапочки, которая стала мала Леопольдине, местами она выгорела, и, по совести сказать, порядочно испачкалась – Ингер носила ее теперь в виде смиренного украшения по праздникам. Ну да, преувеличивала и подражала нищете в хижинах, она притворялась бедной, а разве заслуга ее была бы больше, если б она одевалась так бедно из нужды?
Оставим ее в покое. Она имеет право на покой!
Она страшно преувеличивала и делала больше, чем следовало. В усадьбе было двое мужчин, но Ингер следила когда они уходили и сама пилила дрова. К чему было это мученье и эта эпитимия? Она была такой незначительный человек, такой ничтожный, ее способности были такие обыкновенные, жизнь ее или смерть пройдут незамеченными в стране. Только здесь, в глуши, она представляет нечто. Здесь она была почти большой, во всяком случае, больше всех, и ей казалось, что она достойна всех кар, какие на себя налагала. Муж сказал ей:
– Мы с Сивертом говорили, что не хотим, чтоб ты пилила за нас дрова и мучила себя.
– Я делаю это ради своей совести, – отвечала она. Совесть? Это опять навело Исаака на размышления.
Он был человек в летах, тяжелый на подъем, но слова его, когда до них доходило дело, были вески. Совесть, должно быть, что-то очень сильное, раз она опять совсем перевернула Ингер. И как бы то ни было, обращение Ингер подействовало и на него. Она заразила своего мужа, он стал задумчив и кроток. То была удивительно меланхоличная и тягостная зима. Исаак искал уединения, рыская по укромным местам. Желая сберечь свой лес, он купил несколько делянок с хорошими строевыми деревьями в казенном лесу, росшем на склоне, обращенном к Швеции. Для рубки этих бревен он не хотел брать помощника, он хотел быть один, а Сиверту велел оставаться дома и следить, чтобы мать не изводила себя.
И вот, в короткие зимние дни, Исаак впотьмах уходил в лес и возвращался тоже впотьмах; не всегда бывала луна и звезды, порой его собственные утренние следы заносило снегом, и он с трудом находил дорогу. Однажды вечером с ним случилось событие.
Он прошел большую часть пути, в ярком лунном свете уже виднелся на откосе его хутор, такой красивый и чистенький, но маленький и почти что вросший в землю: так глубоко запорошил его снег. Вот опять он наготовил бревен, то-то удивятся Ингер и дети когда узнают на что они ему нужны, какую необыкновенную постройку он задумал. Он сел на снег передохнуть немножко, чтоб придти домой не слишком запыхавшимся.
Кругом тихо, да благословит бог эту тишину и полноту мыслей, она только ко благу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Замечательнее же всего была Ингер, так она переменилась и такая опять стала работящая.
Прошлогодний кризис не мог сразу побороть ее легкомыслия, вначале у нее бывали рецидивы, она ловила себя на желании поговорить о тюрьме и о Тронгеймском соборе. О, маленькие, невинные штучки, кольцо же сняла с руки, а вольно подоткнутые юбки спустила пониже. Она сделалась задумчива, на усадьбе стало тише, визитов поубавилось, незнакомые женщины и девушки из села приходили реже, потому что она не занималась с ними. Нельзя жить в глухой пустыне и постоянно веселиться. Радость не развлечение.
В глуши каждое время года имеет свои чудеса, но постоянны и неизменны: тяжелый, неизмеримый звук от небес и от земли, ограниченность со всех сторон, лесная тьма, ласки деревьев. Все тяжело и мягко, никакая мысль здесь невозможна. К северу от Селланро находилось маленькое озерцо, лужица, величиной с аквариум. В нем плавала крошечная рыбья молодь, никогда не выраставшая, она там жила и умирала и ни на что не годилась, Господи, решительно ни на что. Однажды вечером Ингер стояла около этой лужицы, прислушивалась к коровьим колокольчикам, но ничего не услыхала, потому что все было мертво; услышала только песню из аквариума. Она была такая тоненькая, тоненькая, почти не существующая, далекая-далекая. То пели эти крошечные рыбки.
В Селланро радовались и тому, что каждую осень и весну видели диких гусей, тянувшихся караванами над пустыней, и слышали их говор в небесном пространстве, он звучал словно человеческая речь. И казалось тогда, будто мир замирал на минуту, пока вереница не скрывалась. Не чувствовали ли люди в этот миг, что в них будто закрадывалась какая-то слабость? Они снова принимались за свою работу, но сначала глубоко переводили дух, словно услышали чей-то призыв из далекого мира.
Великие чудеса окружали их всегда: зимою – звезды, зимою же часто северное сиянье, небесный свод из крыльев, фейерверк у Господа бога. По временам, не часто, не постоянно, а изредка, слышали они гром. В особенности это бывало осенью; кругом – тьма, и люди и животные настраивались торжественно, скот, возвращавшийся с пастбища домой, сбивался в кучу и не двигался. К чему он прислушивался? Ждал ли конца? И чего ждали люди в поле, стоя под громовыми ударами и склоняя головы?
Весна – да, ее резвость и безумие и восторг, но осень! Она порождала боязнь темноты и настраивала на молитвенный лад, чудились призраки и слышались таинственные голоса. В осенний день, случалось, люди выходили и искали чего-то, мужчины искали заклятого дерева, а женщины – скотину, которая бегала, сломя голову, наевшись грибов. Домой возвращались, напитав душу множеством тайн. Вдруг наступят нечаянно на крота и накрепко притопчут заднюю часть его к тропинке, так что ему уже не оторвать верхнюю часть туловища от земли. А то вдруг наткнутся на гнездо горной куропатки, и пред ними вырастет разъяренная самка. И даже больше мухоморы не лишены значения, человек не зря смотрит на них. Мухомор не цветет и не движется, но в нем есть что-то властное, он чудовище, он похож на обнаженное легкое, что живет и дышит без тела.
В конце концов, сломилась и Ингер, она ударилась в религиозность. Могло ли этого не случиться? Никто в глуши этого не минует, здесь не только земные стремления и бренность, здесь благочестие и богобоязненность и пышное суеверие. Ингер, наверное, думала, что у нее больше, чем у других, есть причин ожидать небесной кары, и кара эта непременно последует. Она ведь знала, что бог ходит по вечерам и озирает всю свою пустыню, а глаза у него сказочно-огромные, ее то он уж найдет! В ежедневной своей жизни она не так много могла исправить; конечно, она могла запрятать золотое кольцо на самое дно сундука и могла написать Елисею, чтоб и он тоже постарался исправиться; но кроме этого ничего больше не оставалось, как побольше работать и не щадить себя. Еще одно она могла сделать: одеваться в скромные платья и только по воскресеньям надевать на шею узенькую голубую ленточку, чтоб отметить праздник.
Эта не настоящая и ненужная бедность являлась выражением своего рода философии самоунижения, стоицизма. Голубая шелковая ленточка была старенькая, Ингер спорола ее с шапочки, которая стала мала Леопольдине, местами она выгорела, и, по совести сказать, порядочно испачкалась – Ингер носила ее теперь в виде смиренного украшения по праздникам. Ну да, преувеличивала и подражала нищете в хижинах, она притворялась бедной, а разве заслуга ее была бы больше, если б она одевалась так бедно из нужды?
Оставим ее в покое. Она имеет право на покой!
Она страшно преувеличивала и делала больше, чем следовало. В усадьбе было двое мужчин, но Ингер следила когда они уходили и сама пилила дрова. К чему было это мученье и эта эпитимия? Она была такой незначительный человек, такой ничтожный, ее способности были такие обыкновенные, жизнь ее или смерть пройдут незамеченными в стране. Только здесь, в глуши, она представляет нечто. Здесь она была почти большой, во всяком случае, больше всех, и ей казалось, что она достойна всех кар, какие на себя налагала. Муж сказал ей:
– Мы с Сивертом говорили, что не хотим, чтоб ты пилила за нас дрова и мучила себя.
– Я делаю это ради своей совести, – отвечала она. Совесть? Это опять навело Исаака на размышления.
Он был человек в летах, тяжелый на подъем, но слова его, когда до них доходило дело, были вески. Совесть, должно быть, что-то очень сильное, раз она опять совсем перевернула Ингер. И как бы то ни было, обращение Ингер подействовало и на него. Она заразила своего мужа, он стал задумчив и кроток. То была удивительно меланхоличная и тягостная зима. Исаак искал уединения, рыская по укромным местам. Желая сберечь свой лес, он купил несколько делянок с хорошими строевыми деревьями в казенном лесу, росшем на склоне, обращенном к Швеции. Для рубки этих бревен он не хотел брать помощника, он хотел быть один, а Сиверту велел оставаться дома и следить, чтобы мать не изводила себя.
И вот, в короткие зимние дни, Исаак впотьмах уходил в лес и возвращался тоже впотьмах; не всегда бывала луна и звезды, порой его собственные утренние следы заносило снегом, и он с трудом находил дорогу. Однажды вечером с ним случилось событие.
Он прошел большую часть пути, в ярком лунном свете уже виднелся на откосе его хутор, такой красивый и чистенький, но маленький и почти что вросший в землю: так глубоко запорошил его снег. Вот опять он наготовил бревен, то-то удивятся Ингер и дети когда узнают на что они ему нужны, какую необыкновенную постройку он задумал. Он сел на снег передохнуть немножко, чтоб придти домой не слишком запыхавшимся.
Кругом тихо, да благословит бог эту тишину и полноту мыслей, она только ко благу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97