Но ни Апраксин, ни Иевлев не присели. В два хриплых горла, перебивая друг друга, заговорили, что более так не может продолжаться – либо строить корабли на Переяславле-Залесском, либо бросать сию затею и не тратить время попустому.
Петр свел круглые брови, крепко сжал маленький мальчишеский рот, не попадая в рукава, долго натягивал кафтан. Лефорт с шандалом в руке пошел провожать, утешающе пожал локоть Петра, сказал, что хоть до утра, но будет ждать его величество ужинать.
– Жди! – велел Петр.
Когда садились на фыркающих под проливным дождем коней, в мокрые седла, вдруг стало жалко теплых огней Лефортова дома, жалко, что не поели там горячего, не обогрелись...
Молча, нахлестывая коня татарской камчой, Петр Алексеевич гнал в Китай-город, к Китайской стене, где возле церкви Зачатья жительствовал в своем доме дьяк Чердынцев. Уже в городе, придержав коня, Петр подождал Апраксина и Иевлева, спросил, что на озере. Федор Матвеевич рассказал все без утайки, как всегда – прямо и спокойно. Иевлев рассказал об Архангельске, будто есть там добрые мастера корабельного дела. Петр живо оглянулся на Сильвестра Петровича, спросил:
– Верно ли?
И добавил:
– Узнай доподлинно, коли так – ехать тебе туда за мастерами. Вези их на озеро...
Дьяк Чердынцев, запершись на все засовы, под лай и хрипенье цепных псов, играл с гостями в запрещенную игру – зернь, когда в ворота застучал царь Петр Алексеевич. Игру спрятали, дьяк кинулся на лавку – показаться немощным, но царь ударом ноги свалил лавку и потащил Чердынцева в Приказ, пиная его сапогом и творя на ходу расправу. Зайдясь от ужаса, словно онемела дьякова супруга, даже не нашлась подать Пафнутию шапку. Дьяк, не привыкший к побоям, сразу же покаялся в страхе своем перед оберегателем Голицыным и обнес других дьяков – и Хлебного и Сытенного. Петр пошел далее с Апраксиным, а Иевлева оставил с Чердынцевым – писать росписи для озера.
Всю долгую ночь Пафнутий прикладывал к опухшему лику тертый хрен, считал четверти и лопаты, бочки и ведра – горох, муку, масло, крупу, охал и на рассвете погнал на озеро обоз.
– А говорили, потеха у них на Переяславле, – молвил дьяк, провожая Сильвестра Петровича. – Хороша потеха – коли эдакими обозами жрут...
– Ты, Пафнутий Никитич, казне дороже обходишься! – заметил Иевлев. – Куда дороже...
– Так зато ведь голова какая! – самодовольно согласился дьяк. – Меня хоть пытай, хоть режь, хоть огнем жги, хоть на виску вешай – не откроется вот ни столечко...
И показал на ногте, как ничего не откроется.
– Умен, за то и держат!
3. ДЯДЮШКА И МАША
Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался – где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову – там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных – не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома – какие друзья! Там своя жизнь...
Задремывая на ходу, думая о том, что надо спросить у дядюшки, ехал медленно в давке кривых московских улочек, покуда не замахнулся на него дюжий детина кистенем, покуда не закричали луженые глотки – пади, поберегись, ожгу!
Конь встал на дыбы, рванулся в сторону. Мимо, в Кремль, думать боярскую думу – ехали бояре, кто верхом, кто в колымаге, дородные, бородатые, все со стражей, а стража – кто с протазаном, кто с кончаром, кто с алебардой. Торопились, били в литавры, разгоняли народ кнутами, а зачем торопились?
Иевлев, охолаживая коня ладонью, усмехнулся: торопились ждать в сенях, браниться у постельничьего крыльца, ябедничать, выхваляться, подлещиваться к слабоумному Иоанну, креститься в испуге, когда прогромыхает сапогами Петр Алексеевич...
Возле Печатного двора Иевлев спрыгнул на бревно, положенное у ворот, отворил калитку, переговариваясь с древним стариком-воротником, сам задал коню корм, вымыл руки у колодца, вошел в чистые сени дядюшкиного, в два жилья, дома. Сердце на малое время застучало, испарина выступила на лбу, но Сильвестр Петрович устыдил себя, встряхнулся, вошел в горницы, все уставленные цветами в горшках и горшочках, устланные половиками, тихие, светлые...
Родион Кириллович сидел в низком креслице у широкого слюдяного окна, читал толстую на застежках книгу. Увидев вошедшего, спросил дребезжащим старческим голосом:
– Кого бог послал? Поди ближе!
Иевлев назвался, сердце опять заколотилось – сейчас выбежит она. Но она не шла. Старик, схватив костылек, мелко переступая слабыми ногами, захромал навстречу, обнял и долго с нежностью всматривался в обветренное, посеревшее от усталости юное еще лицо.
– Сильвеструшко! Вот бог радости послал...
И захлопотал:
– Кафтан долой! Застудишься, горячкой занеможешь! В сухое переоденься. Маша, да куда ты запропала, беги скорее, неси платье сухое...
Марья Никитишна, дядюшкина названная дочка, сирота – родственники ее сгорели вместе с избой в Белом городе в летний пожар, – вся зардевшись, не поклонившись даже Сильвестру Петровичу, принесла сухое дядюшкино платье – турский кафтан с меховой опушкой, сафьяновые шитые туфли с загнутыми носками, белье, охнула, убежала. Иевлев стоял неподвижно – до чего красива стала названная сестра. Дядюшка взглянул на него, проводил Машу взглядом, вздохнул, сказал:
– Идет, идет время, вот и в невесты выросла Марья...
– Сватают? – спросил Иевлев и испугался того, что спросил.
Родион Кириллович покачал головой:
– Кто сироту посватает? Был бы я богат, а то ведь, сам знаешь, всего и имения, что рухлядишки вот в дому...
Говорил, а глаза смотрели пристально, словно бы испытывая.
Переодевшись, Иевлев сел на лавку, улыбнулся вдруг всему обличью дядюшки, с детства знакомым и любимым запахам трав, что пучками висели по горницам, книгам и листам летописей, что лежали повсюду, веселому пению пушистой желтой птички, что скакала в клетке на окошке. На душе сделалось спокойно, легко, как всегда бывало под дядюшкиной кровлей. И мило, весело стучали наверху Машины легкие ножки.
– Ну? – спросил дядюшка. – Чему радуешься, корабельщик? Сидит и весь расплылся! Построил корабль?
– Не построил.
– Что ж голландцы твои?
– Не могут, дядюшка. Они ведь давно ничего не строили. Матросами были, потом двадцать лет назад «Орел» царю Алексею работали, а кто чертежи делал, теперь не узнать. Оба они, и Коорт и Брандт, в большой упадок пришли, сколько лет не своим ремеслом промышляли, нивесть чего делали: щипцы вот – свечной нагар снимать, панцыри кожаные, пуговицы, ножны сабельные, пряжки для башмаков...
Родион Кириллович слушал, оглаживал белыми, худыми пальцами редкую бороду, потом вдруг встрепенулся:
– Да ты что, голубок, словно бы защищаешь старичков своих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178
Петр свел круглые брови, крепко сжал маленький мальчишеский рот, не попадая в рукава, долго натягивал кафтан. Лефорт с шандалом в руке пошел провожать, утешающе пожал локоть Петра, сказал, что хоть до утра, но будет ждать его величество ужинать.
– Жди! – велел Петр.
Когда садились на фыркающих под проливным дождем коней, в мокрые седла, вдруг стало жалко теплых огней Лефортова дома, жалко, что не поели там горячего, не обогрелись...
Молча, нахлестывая коня татарской камчой, Петр Алексеевич гнал в Китай-город, к Китайской стене, где возле церкви Зачатья жительствовал в своем доме дьяк Чердынцев. Уже в городе, придержав коня, Петр подождал Апраксина и Иевлева, спросил, что на озере. Федор Матвеевич рассказал все без утайки, как всегда – прямо и спокойно. Иевлев рассказал об Архангельске, будто есть там добрые мастера корабельного дела. Петр живо оглянулся на Сильвестра Петровича, спросил:
– Верно ли?
И добавил:
– Узнай доподлинно, коли так – ехать тебе туда за мастерами. Вези их на озеро...
Дьяк Чердынцев, запершись на все засовы, под лай и хрипенье цепных псов, играл с гостями в запрещенную игру – зернь, когда в ворота застучал царь Петр Алексеевич. Игру спрятали, дьяк кинулся на лавку – показаться немощным, но царь ударом ноги свалил лавку и потащил Чердынцева в Приказ, пиная его сапогом и творя на ходу расправу. Зайдясь от ужаса, словно онемела дьякова супруга, даже не нашлась подать Пафнутию шапку. Дьяк, не привыкший к побоям, сразу же покаялся в страхе своем перед оберегателем Голицыным и обнес других дьяков – и Хлебного и Сытенного. Петр пошел далее с Апраксиным, а Иевлева оставил с Чердынцевым – писать росписи для озера.
Всю долгую ночь Пафнутий прикладывал к опухшему лику тертый хрен, считал четверти и лопаты, бочки и ведра – горох, муку, масло, крупу, охал и на рассвете погнал на озеро обоз.
– А говорили, потеха у них на Переяславле, – молвил дьяк, провожая Сильвестра Петровича. – Хороша потеха – коли эдакими обозами жрут...
– Ты, Пафнутий Никитич, казне дороже обходишься! – заметил Иевлев. – Куда дороже...
– Так зато ведь голова какая! – самодовольно согласился дьяк. – Меня хоть пытай, хоть режь, хоть огнем жги, хоть на виску вешай – не откроется вот ни столечко...
И показал на ногте, как ничего не откроется.
– Умен, за то и держат!
3. ДЯДЮШКА И МАША
Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался – где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову – там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных – не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома – какие друзья! Там своя жизнь...
Задремывая на ходу, думая о том, что надо спросить у дядюшки, ехал медленно в давке кривых московских улочек, покуда не замахнулся на него дюжий детина кистенем, покуда не закричали луженые глотки – пади, поберегись, ожгу!
Конь встал на дыбы, рванулся в сторону. Мимо, в Кремль, думать боярскую думу – ехали бояре, кто верхом, кто в колымаге, дородные, бородатые, все со стражей, а стража – кто с протазаном, кто с кончаром, кто с алебардой. Торопились, били в литавры, разгоняли народ кнутами, а зачем торопились?
Иевлев, охолаживая коня ладонью, усмехнулся: торопились ждать в сенях, браниться у постельничьего крыльца, ябедничать, выхваляться, подлещиваться к слабоумному Иоанну, креститься в испуге, когда прогромыхает сапогами Петр Алексеевич...
Возле Печатного двора Иевлев спрыгнул на бревно, положенное у ворот, отворил калитку, переговариваясь с древним стариком-воротником, сам задал коню корм, вымыл руки у колодца, вошел в чистые сени дядюшкиного, в два жилья, дома. Сердце на малое время застучало, испарина выступила на лбу, но Сильвестр Петрович устыдил себя, встряхнулся, вошел в горницы, все уставленные цветами в горшках и горшочках, устланные половиками, тихие, светлые...
Родион Кириллович сидел в низком креслице у широкого слюдяного окна, читал толстую на застежках книгу. Увидев вошедшего, спросил дребезжащим старческим голосом:
– Кого бог послал? Поди ближе!
Иевлев назвался, сердце опять заколотилось – сейчас выбежит она. Но она не шла. Старик, схватив костылек, мелко переступая слабыми ногами, захромал навстречу, обнял и долго с нежностью всматривался в обветренное, посеревшее от усталости юное еще лицо.
– Сильвеструшко! Вот бог радости послал...
И захлопотал:
– Кафтан долой! Застудишься, горячкой занеможешь! В сухое переоденься. Маша, да куда ты запропала, беги скорее, неси платье сухое...
Марья Никитишна, дядюшкина названная дочка, сирота – родственники ее сгорели вместе с избой в Белом городе в летний пожар, – вся зардевшись, не поклонившись даже Сильвестру Петровичу, принесла сухое дядюшкино платье – турский кафтан с меховой опушкой, сафьяновые шитые туфли с загнутыми носками, белье, охнула, убежала. Иевлев стоял неподвижно – до чего красива стала названная сестра. Дядюшка взглянул на него, проводил Машу взглядом, вздохнул, сказал:
– Идет, идет время, вот и в невесты выросла Марья...
– Сватают? – спросил Иевлев и испугался того, что спросил.
Родион Кириллович покачал головой:
– Кто сироту посватает? Был бы я богат, а то ведь, сам знаешь, всего и имения, что рухлядишки вот в дому...
Говорил, а глаза смотрели пристально, словно бы испытывая.
Переодевшись, Иевлев сел на лавку, улыбнулся вдруг всему обличью дядюшки, с детства знакомым и любимым запахам трав, что пучками висели по горницам, книгам и листам летописей, что лежали повсюду, веселому пению пушистой желтой птички, что скакала в клетке на окошке. На душе сделалось спокойно, легко, как всегда бывало под дядюшкиной кровлей. И мило, весело стучали наверху Машины легкие ножки.
– Ну? – спросил дядюшка. – Чему радуешься, корабельщик? Сидит и весь расплылся! Построил корабль?
– Не построил.
– Что ж голландцы твои?
– Не могут, дядюшка. Они ведь давно ничего не строили. Матросами были, потом двадцать лет назад «Орел» царю Алексею работали, а кто чертежи делал, теперь не узнать. Оба они, и Коорт и Брандт, в большой упадок пришли, сколько лет не своим ремеслом промышляли, нивесть чего делали: щипцы вот – свечной нагар снимать, панцыри кожаные, пуговицы, ножны сабельные, пряжки для башмаков...
Родион Кириллович слушал, оглаживал белыми, худыми пальцами редкую бороду, потом вдруг встрепенулся:
– Да ты что, голубок, словно бы защищаешь старичков своих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178