Он заглянул ко мне по дороге в спальню – в руке он держал зажженную свечу. В этот вечер хозяин был в театре и очень хвалил наше представление. Вдруг он умолк и о чем-то задумался.
– Знаете, у меня может найтись кое-что интересное для вашего театра. Вы видели когда-нибудь человека-лягушку? Возьмите-ка свечу, а я зажгу лампу.
Он повел меня в кухню, поставил лампу на буфет, нижняя часть которого вместо дверцы была задернута занавеской. «Ну-ка, Гилберт, вылезай!» – сказал хозяин, откидывая занавеску.
Из буфета выполз получеловек – без ног, с огромной плоской головой, светловолосый, с мучнисто-белым лицом, большим ртом, запавшим носом и мощными, мускулистыми руками. На нем были фланелевые кальсоны с отрезанными штанинами – из дыр торчали десять толстых, похожих на обрубки пальцев. Этому страшному существу можно было дать и двадцать и сорок лет. Он посмотрел на нас и ухмыльнулся, обнажив желтые редкие зубы.
– Ну-ка, Гилберт, попрыгай, – скомандовал отец, и несчастный припал на руках к полу и тут же взлетел почти до уровня моей головы.
– Как, по-вашему, годится он для цирка? Человек-лягушка!
Я был в таком ужасе, что почти лишился языка. Но все-таки я назвал несколько цирков, куда он мог бы написать.
Отец настоял, чтобы урод показал мне еще несколько номеров, – он прыгал, лазал, делал стойку. Когда он наконец кончил, я сделал вид, что пришел в восторг, и похвалил его.
– Спокойной ночи, Гилберт, – сказал я уходя, и бедняга невнятно пролепетал: «Спокойной ночи».
Ночью я просыпался несколько раз и все пробовал, заперта ли дверь. Наутро хозяйка вдруг стала очень разговорчива.
– Вы, оказывается, вчера видели Гилберта, – сказала она. – Вы, конечно, понимаете, что он спит в буфете, только когда мы пускаем к себе жильцов из театра.
И тут мне пришла в голову ужасная мысль, что я спал в кровати Гилберта.
– Да, да, – ответил я и с наигранной уверенностью сказал, что его, наверное, возьмут в цирк. Она кивнула:
– Мы часто думали об этом.
Мои похвалы были, видимо, приятны хозяйке. Перед уходом я заглянул на кухню, чтобы проститься с Гилбертом. Сделав над собой усилие, я спокойно пожал его большую мозолистую ладонь, и он ласково ответил на мое пожатие.
По истечении десяти месяцев мы вернулись в Лондон и еще два месяца играли в пригородах. «Шерлок Холмс» пользовался необыкновенным успехом, и через три недели после окончания первого турне мы должны были отправиться во второе.
Теперь мы с Сиднеем решили уехать с Поунэлл-террас и снять более приличную квартиру на Кеннингтон-роуд. Нам хотелось, как змеям, поскорее скинуть кожу, избавиться от всех следов прошлого.
Я попросил директора дать Сиднею маленькую роль в «Холмсе». Ему дали и роль и тридцать пять шиллингов в неделю! Теперь мы поехали в турне вместе.
Сидней писал матери каждую неделю, и к концу второго турне мы получили из Кэнхиллской больницы письмо, в котором нам сообщали, что наша мать выздоровела. Как мы обрадовались! Мы написали, что будем ждать ее в Ридинге. В честь такого события мы сняли дорогую квартиру из двух спален с гостиной, в которой стоял рояль, украсили мамину комнату цветами и заказали роскошный обед.
Счастливые и взволнованные, мы с Сиднеем ждали на перроне, но меня мучили опасения, сумеем ли мы снова приспособиться друг к другу, – ведь Сидней и я уже были не дети, и наша былая близость с матерью ушла безвозвратно.
Наконец подошел поезд. Неуверенно и со страхом вглядывались мы в лица пассажиров, выходивших из вагонов. Но вот и она! Улыбаясь, она неторопливо шла нам навстречу. Когда мы подбежали к ней, она поздоровалась с нами нежно, но сдержанно. Очевидно, и она старалась приспособиться к изменившимся обстоятельствам.
Мы взяли извозчика и, пока ехали домой, болтали о тысяче важных и неважных вещей.
Но когда мы показали матери во всем блеске нашу квартиру и цветы в ее спальне, когда немного улеглись первые восторги и мы сели в гостиной, нам вдруг стало неловко друг с другом. День был солнечный. Окна квартиры выходили на тихую улицу, но сейчас в этой тишине чудилось что-то тревожное, и как я ни старался почувствовать себя счастливым, мной вдруг овладело гнетущее уныние. Бедняжка мама, которой нужно было так мало, чтобы к ней вернулись бодрость и веселье, напомнила мне сейчас о моем горьком прошлом, хотя, казалось бы, она-то меньше, чем кто бы то ни было, должна была вызывать у меня такие мысли. Я старался скрыть от нее свое настроение. Она немного постарела и пополнела. Прежде я всегда гордился ее наружностью и умением одеваться, и я надеялся, что она сразу очарует наших товарищей, но теперь она показалась мне какой-то опустившейся. Должно быть, она почувствовала мои опасения и вопросительно посмотрела на меня.
Я смущенно поправил выбившуюся прядь ее прически.
– Я хочу, – улыбнулся я, – чтобы ты выглядела как можно лучше, когда будешь знакомиться с нашей труппой.
Она достала пудреницу и попудрилась.
– А все-таки хорошо жить, – сказала она весело.
Однако вскоре мы уже привыкли друг к другу, и мое уныние рассеялось. Она лучше нас понимала, что мы стали взрослыми и что прежние отношения между нами невозможны. От этого она стала нам еще дороже. Пока продолжалось турне, она ходила на рынок и в лавки и всегда приносила домой фрукты, всякие лакомства и непременно цветы. Даже прежде, как бы мы ни были бедны, запасая в субботу вечером провизию, она непременно ухитрялась купить хотя бы на пенни букетик полевых цветов. По временам она вдруг становилась очень сдержанной и молчаливой, и это ее настроение огорчало меня. Она держалась с нами скорее как гостья, чем как наша мать.
Через месяц мать решила вернуться в Лондон – ей хотелось поскорее устроиться, чтобы к нашему возвращению у нас уже был свой дом. «К тому же, – говорила она, – это обойдется дешевле – не придется тратиться на лишний билет при поездках по стране».
Она сняла ту же квартиру на Честер-стрит, над парикмахерской, где мы жили когда-то, и купила в рассрочку мебель за десять фунтов. Простором и роскошью эти комнаты едва ли могли сравниться с залами Версаля, но мать творила чудеса, покрывая кретоном ящики из-под апельсинов, и они выглядели в наших спальнях красивыми комодами. Мы с Сиднеем вместе зарабатывали четыре фунта пять шиллингов в неделю, и из них посылали матери фунт и пять шиллингов.
Когда второе турне закончилось, мы с Сиднеем вернулись домой и несколько недель прожили с матерью. Нам было хорошо с ней, но пришло время уезжать в новое турне, и мы почувствовали в глубине души облегчение. На Честер-стрит не было удобств, к которым мы уже привыкли во время поездок. И мать, несомненно, это понимала. Она пришла провожать нас на вокзал и старалась казаться веселой, но мы оба видели, с какой тоской она смотрела на нас, стоя на платформе, улыбаясь и помахивая платком вслед уходившему поезду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156
– Знаете, у меня может найтись кое-что интересное для вашего театра. Вы видели когда-нибудь человека-лягушку? Возьмите-ка свечу, а я зажгу лампу.
Он повел меня в кухню, поставил лампу на буфет, нижняя часть которого вместо дверцы была задернута занавеской. «Ну-ка, Гилберт, вылезай!» – сказал хозяин, откидывая занавеску.
Из буфета выполз получеловек – без ног, с огромной плоской головой, светловолосый, с мучнисто-белым лицом, большим ртом, запавшим носом и мощными, мускулистыми руками. На нем были фланелевые кальсоны с отрезанными штанинами – из дыр торчали десять толстых, похожих на обрубки пальцев. Этому страшному существу можно было дать и двадцать и сорок лет. Он посмотрел на нас и ухмыльнулся, обнажив желтые редкие зубы.
– Ну-ка, Гилберт, попрыгай, – скомандовал отец, и несчастный припал на руках к полу и тут же взлетел почти до уровня моей головы.
– Как, по-вашему, годится он для цирка? Человек-лягушка!
Я был в таком ужасе, что почти лишился языка. Но все-таки я назвал несколько цирков, куда он мог бы написать.
Отец настоял, чтобы урод показал мне еще несколько номеров, – он прыгал, лазал, делал стойку. Когда он наконец кончил, я сделал вид, что пришел в восторг, и похвалил его.
– Спокойной ночи, Гилберт, – сказал я уходя, и бедняга невнятно пролепетал: «Спокойной ночи».
Ночью я просыпался несколько раз и все пробовал, заперта ли дверь. Наутро хозяйка вдруг стала очень разговорчива.
– Вы, оказывается, вчера видели Гилберта, – сказала она. – Вы, конечно, понимаете, что он спит в буфете, только когда мы пускаем к себе жильцов из театра.
И тут мне пришла в голову ужасная мысль, что я спал в кровати Гилберта.
– Да, да, – ответил я и с наигранной уверенностью сказал, что его, наверное, возьмут в цирк. Она кивнула:
– Мы часто думали об этом.
Мои похвалы были, видимо, приятны хозяйке. Перед уходом я заглянул на кухню, чтобы проститься с Гилбертом. Сделав над собой усилие, я спокойно пожал его большую мозолистую ладонь, и он ласково ответил на мое пожатие.
По истечении десяти месяцев мы вернулись в Лондон и еще два месяца играли в пригородах. «Шерлок Холмс» пользовался необыкновенным успехом, и через три недели после окончания первого турне мы должны были отправиться во второе.
Теперь мы с Сиднеем решили уехать с Поунэлл-террас и снять более приличную квартиру на Кеннингтон-роуд. Нам хотелось, как змеям, поскорее скинуть кожу, избавиться от всех следов прошлого.
Я попросил директора дать Сиднею маленькую роль в «Холмсе». Ему дали и роль и тридцать пять шиллингов в неделю! Теперь мы поехали в турне вместе.
Сидней писал матери каждую неделю, и к концу второго турне мы получили из Кэнхиллской больницы письмо, в котором нам сообщали, что наша мать выздоровела. Как мы обрадовались! Мы написали, что будем ждать ее в Ридинге. В честь такого события мы сняли дорогую квартиру из двух спален с гостиной, в которой стоял рояль, украсили мамину комнату цветами и заказали роскошный обед.
Счастливые и взволнованные, мы с Сиднеем ждали на перроне, но меня мучили опасения, сумеем ли мы снова приспособиться друг к другу, – ведь Сидней и я уже были не дети, и наша былая близость с матерью ушла безвозвратно.
Наконец подошел поезд. Неуверенно и со страхом вглядывались мы в лица пассажиров, выходивших из вагонов. Но вот и она! Улыбаясь, она неторопливо шла нам навстречу. Когда мы подбежали к ней, она поздоровалась с нами нежно, но сдержанно. Очевидно, и она старалась приспособиться к изменившимся обстоятельствам.
Мы взяли извозчика и, пока ехали домой, болтали о тысяче важных и неважных вещей.
Но когда мы показали матери во всем блеске нашу квартиру и цветы в ее спальне, когда немного улеглись первые восторги и мы сели в гостиной, нам вдруг стало неловко друг с другом. День был солнечный. Окна квартиры выходили на тихую улицу, но сейчас в этой тишине чудилось что-то тревожное, и как я ни старался почувствовать себя счастливым, мной вдруг овладело гнетущее уныние. Бедняжка мама, которой нужно было так мало, чтобы к ней вернулись бодрость и веселье, напомнила мне сейчас о моем горьком прошлом, хотя, казалось бы, она-то меньше, чем кто бы то ни было, должна была вызывать у меня такие мысли. Я старался скрыть от нее свое настроение. Она немного постарела и пополнела. Прежде я всегда гордился ее наружностью и умением одеваться, и я надеялся, что она сразу очарует наших товарищей, но теперь она показалась мне какой-то опустившейся. Должно быть, она почувствовала мои опасения и вопросительно посмотрела на меня.
Я смущенно поправил выбившуюся прядь ее прически.
– Я хочу, – улыбнулся я, – чтобы ты выглядела как можно лучше, когда будешь знакомиться с нашей труппой.
Она достала пудреницу и попудрилась.
– А все-таки хорошо жить, – сказала она весело.
Однако вскоре мы уже привыкли друг к другу, и мое уныние рассеялось. Она лучше нас понимала, что мы стали взрослыми и что прежние отношения между нами невозможны. От этого она стала нам еще дороже. Пока продолжалось турне, она ходила на рынок и в лавки и всегда приносила домой фрукты, всякие лакомства и непременно цветы. Даже прежде, как бы мы ни были бедны, запасая в субботу вечером провизию, она непременно ухитрялась купить хотя бы на пенни букетик полевых цветов. По временам она вдруг становилась очень сдержанной и молчаливой, и это ее настроение огорчало меня. Она держалась с нами скорее как гостья, чем как наша мать.
Через месяц мать решила вернуться в Лондон – ей хотелось поскорее устроиться, чтобы к нашему возвращению у нас уже был свой дом. «К тому же, – говорила она, – это обойдется дешевле – не придется тратиться на лишний билет при поездках по стране».
Она сняла ту же квартиру на Честер-стрит, над парикмахерской, где мы жили когда-то, и купила в рассрочку мебель за десять фунтов. Простором и роскошью эти комнаты едва ли могли сравниться с залами Версаля, но мать творила чудеса, покрывая кретоном ящики из-под апельсинов, и они выглядели в наших спальнях красивыми комодами. Мы с Сиднеем вместе зарабатывали четыре фунта пять шиллингов в неделю, и из них посылали матери фунт и пять шиллингов.
Когда второе турне закончилось, мы с Сиднеем вернулись домой и несколько недель прожили с матерью. Нам было хорошо с ней, но пришло время уезжать в новое турне, и мы почувствовали в глубине души облегчение. На Честер-стрит не было удобств, к которым мы уже привыкли во время поездок. И мать, несомненно, это понимала. Она пришла провожать нас на вокзал и старалась казаться веселой, но мы оба видели, с какой тоской она смотрела на нас, стоя на платформе, улыбаясь и помахивая платком вслед уходившему поезду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156