Наконец я кое-как поднялся, желая с ним проститься. Он заботливо поддержал меня, и я пожал ему руку. Ладонь была шершавая, я повернул ее и стал рассматривать. На ней были ранки и трещины, а посреди – белое пятно.
– Надеюсь, это не проказа, – пошутил я. Он улыбнулся л покачал головой. Год спустя я узнал, что он умер, заразившись проказой.
Пять месяцев мы прожили вдали от Голливуда. Во время этого путешествия мы с Полетт поженились. В Штаты мы возвращались на японском пароходе, на борт которого сели в Сингапуре.
В первый же день, как только мы вышли в море, я получил записку, автор которой писал, что у нас с ним много общих знакомых и что нам лишь случайно не удавалось познакомиться в течение многих лет. но зато теперь представляется к тому прекрасная возможность среди Южно-Китайского моря. В конце была подпись: «Жан Кокто» [] – и далее следовал постскриптум: не разрешу ли я ему перед обедом зайти ко мне в каюту и выпить со мной аперитив? Я почему-то решил, что это самозванец. Ну что стал бы делать Кокто – этот парижанин-урбанист – в Южно-Китайском море? И тем не менее это оказалось правдой – Кокто выполнял здесь какое-то задание французской газеты «Фигаро».
Кокто ни слова не говорил по-английски, а я – по-французски, однако его секретарь, хотя и не очень хорошо, но все же кое-как объяснялся по-английски и служил нам переводчиком. В этот вечер мы засиделись далеко за полночь, обмениваясь взглядами на жизнь и искусство. Наш переводчик говорил медленно и запинаясь, а Кокто, прижав свои чудесные руки к груди, выпаливал длинные тирады с быстротой пулемета. И при этом глаза его сверкали, обращаясь с мольбой то ко мне, то к переводчику, который бесстрастно продолжал бормотать: «Мсье Кокто… он говорит… что вы поэт… этого… солнечного сияния… а он поэт… ночи».
Кокто, оставив переводчика, немедленно обращался ко мне и быстро, по-птичьи кивнув, продолжал свою речь. Затем начинал говорить я, забираясь в глубины философии искусства. В те минуты, когда наши мнения в чем-то сходились, мы бросались друг другу в объятия, а наш переводчик невозмутимо наблюдал за нами. В таких восторженных тонах мы беседовали всю ночь, до четырех утра, а расставаясь, уговорились встретиться в час дня за завтраком.
Но, очевидно, достигнув кульминации, наш энтузиазм угас. Ни он, ни я в назначенное время не появился. Днем наши письма с обоюдными извинениями, должно быть, встретились, потому что их содержание оказалось совершенно одинаковым: оба были полны извинений, но осторожно умалчивали о будущих встречах – мы оба до отказа насытились обществом друг друга.
Когда мы пришли в салон обедать, то увидели, что Кокто сидит в самом дальнем углу, повернувшись к нам спиной. Но его секретарь не мог не заметить нас и неловким жестом указал на нас Кокто. Тот поколебался, а потом повернулся в нашу сторону, изобразив приятное удивление, и весело помахал мне письмом, которое я ему послал. Я в свою очередь помахал ему его письмом, и мы оба рассмеялись. А затем спокойно отвернулись друг от друга и погрузились в изучение меню. Кокто первым закончил обед и в ту минуту, когда стюарды подавали нам второе, незаметно и быстро прошел мимо нашего стола. Однако, прежде чем выйти из салона, он обернулся и рукой указал на дверь, будто хотел сказать: «Там увидимся». Я энергично закивал в ответ в знак согласия, но, когда я потом увидел, что он куда-то исчез, почувствовал глубокое облегчение.
На другое утро я в одиночестве прогуливался по палубе. И вдруг, к моему ужасу, на повороте увидел вдали идущего мне навстречу Кокто. Боже мой! Я быстро оглянулся, ища, куда бы удрать, но тут и он, завидя меня, к моему облегчению, нырнул в дверь ресторана. Так закончилась моя утренняя прогулка. Весь день мы с ним играли в кошки-мышки, старательно избегая друг друга. Но все-таки к тому времени, когда мы уже подплывали к Гонконгу, оба настолько оправились, что могли уже ненадолго встретиться. Впрочем, до Токио нам оставалось еще плыть четыре дня.
Кокто рассказал мне, однако, забавную историю. В глубине Китая он видел живого Будду – человека лет пятидесяти, который всю свою жизнь провел в сосуде с маслом: все его тело до шеи было погружено в масло, и лишь голова оставалась наружи. Пропитавшись за много лет маслом, его тело, оставаясь в эмбриональном состоянии, стало таким мягким, что его можно было насквозь проткнуть пальцем. Но где, в какой именно части Китая Кокто его видел, – так и осталось невыясненным; в конце концов ему пришлось сознаться, что сам он его не видел, но слышал от очевидцев.
На остановках мы с Кокто почти не виделись и обменивались лишь короткими «здравствуйте» и «до свидания». Когда же выяснилось, что мы оба возвращаемся в Штаты на одном и том же лайнере «Президент Кулидж», смирились и больше уже не делали попыток вести возвышенно-восторженные разговоры.
В Токио Кокто купил кузнечика, которого он вез в маленькой клетке, и часто с большими предосторожностями приносил ко мне в каюту.
– Он очень умен, – говорил Кокто, – стоит мне лишь заговорить с ним, как он тотчас же начинает петь.
Кокто проявлял такой интерес к своему любимцу, что вскоре это насекомое стало основной темой наших разговоров.
– Как себя чувствует Пилу? – спрашивал я.
– Неважно, – с серьезным видом отвечал Кокто. – Пришлось посадить его на диету.
Когда мы приехали в Сан-Франциско, я настоял на том, чтобы Кокто поехал с нами в Лос-Анжелос – нас ждала машина в порту. Пилу тоже поехал с нами и в пути начал петь.
– Вот видите, – заметил Кокто, – ему понравилась Америка.
И вдруг он опустил стекло в машине, открыл дверцу клетки и выпустил Пилу.
Я изумился и спросил:
– Почему вы это сделали?
– Он возвращает ему свободу, – сказал переводчик.
– Но ведь он здесь чужеземец, – возразил я, – и даже языка не знает.
Кокто пожал плечами.
– Он умный, быстро научится.
Когда мы вернулись в Беверли-хилс, из студии мне сообщили приятные новости – «Новые времена» пользовались огромным успехом.
И снова передо мной встал мучительный вопрос: ставить ли мне еще один немой фильм? Я знал, что, решившись на это, я пойду на большой риск. В Голливуде никто уже не снимал немых фильмов – я остался в одиночестве. Пока мне еще везло, но продолжать и дальше делать немые фильмы, чувствуя, что искусство пантомимы начинает стареть, становилось трудно. Кроме того, было очень уж нелегко придумать немой сюжет на час сорок минут, воплощая остроумие в действии и показывая зрительные шутки через каждые пять-семь метров фильма, метражом больше двух с половиной тысяч метров. С другой стороны, я думал и о том, что, как бы хорошо я ни сыграл в звуковом фильме, мне все равно не удастся превзойти свое мастерство в пантомиме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156
– Надеюсь, это не проказа, – пошутил я. Он улыбнулся л покачал головой. Год спустя я узнал, что он умер, заразившись проказой.
Пять месяцев мы прожили вдали от Голливуда. Во время этого путешествия мы с Полетт поженились. В Штаты мы возвращались на японском пароходе, на борт которого сели в Сингапуре.
В первый же день, как только мы вышли в море, я получил записку, автор которой писал, что у нас с ним много общих знакомых и что нам лишь случайно не удавалось познакомиться в течение многих лет. но зато теперь представляется к тому прекрасная возможность среди Южно-Китайского моря. В конце была подпись: «Жан Кокто» [] – и далее следовал постскриптум: не разрешу ли я ему перед обедом зайти ко мне в каюту и выпить со мной аперитив? Я почему-то решил, что это самозванец. Ну что стал бы делать Кокто – этот парижанин-урбанист – в Южно-Китайском море? И тем не менее это оказалось правдой – Кокто выполнял здесь какое-то задание французской газеты «Фигаро».
Кокто ни слова не говорил по-английски, а я – по-французски, однако его секретарь, хотя и не очень хорошо, но все же кое-как объяснялся по-английски и служил нам переводчиком. В этот вечер мы засиделись далеко за полночь, обмениваясь взглядами на жизнь и искусство. Наш переводчик говорил медленно и запинаясь, а Кокто, прижав свои чудесные руки к груди, выпаливал длинные тирады с быстротой пулемета. И при этом глаза его сверкали, обращаясь с мольбой то ко мне, то к переводчику, который бесстрастно продолжал бормотать: «Мсье Кокто… он говорит… что вы поэт… этого… солнечного сияния… а он поэт… ночи».
Кокто, оставив переводчика, немедленно обращался ко мне и быстро, по-птичьи кивнув, продолжал свою речь. Затем начинал говорить я, забираясь в глубины философии искусства. В те минуты, когда наши мнения в чем-то сходились, мы бросались друг другу в объятия, а наш переводчик невозмутимо наблюдал за нами. В таких восторженных тонах мы беседовали всю ночь, до четырех утра, а расставаясь, уговорились встретиться в час дня за завтраком.
Но, очевидно, достигнув кульминации, наш энтузиазм угас. Ни он, ни я в назначенное время не появился. Днем наши письма с обоюдными извинениями, должно быть, встретились, потому что их содержание оказалось совершенно одинаковым: оба были полны извинений, но осторожно умалчивали о будущих встречах – мы оба до отказа насытились обществом друг друга.
Когда мы пришли в салон обедать, то увидели, что Кокто сидит в самом дальнем углу, повернувшись к нам спиной. Но его секретарь не мог не заметить нас и неловким жестом указал на нас Кокто. Тот поколебался, а потом повернулся в нашу сторону, изобразив приятное удивление, и весело помахал мне письмом, которое я ему послал. Я в свою очередь помахал ему его письмом, и мы оба рассмеялись. А затем спокойно отвернулись друг от друга и погрузились в изучение меню. Кокто первым закончил обед и в ту минуту, когда стюарды подавали нам второе, незаметно и быстро прошел мимо нашего стола. Однако, прежде чем выйти из салона, он обернулся и рукой указал на дверь, будто хотел сказать: «Там увидимся». Я энергично закивал в ответ в знак согласия, но, когда я потом увидел, что он куда-то исчез, почувствовал глубокое облегчение.
На другое утро я в одиночестве прогуливался по палубе. И вдруг, к моему ужасу, на повороте увидел вдали идущего мне навстречу Кокто. Боже мой! Я быстро оглянулся, ища, куда бы удрать, но тут и он, завидя меня, к моему облегчению, нырнул в дверь ресторана. Так закончилась моя утренняя прогулка. Весь день мы с ним играли в кошки-мышки, старательно избегая друг друга. Но все-таки к тому времени, когда мы уже подплывали к Гонконгу, оба настолько оправились, что могли уже ненадолго встретиться. Впрочем, до Токио нам оставалось еще плыть четыре дня.
Кокто рассказал мне, однако, забавную историю. В глубине Китая он видел живого Будду – человека лет пятидесяти, который всю свою жизнь провел в сосуде с маслом: все его тело до шеи было погружено в масло, и лишь голова оставалась наружи. Пропитавшись за много лет маслом, его тело, оставаясь в эмбриональном состоянии, стало таким мягким, что его можно было насквозь проткнуть пальцем. Но где, в какой именно части Китая Кокто его видел, – так и осталось невыясненным; в конце концов ему пришлось сознаться, что сам он его не видел, но слышал от очевидцев.
На остановках мы с Кокто почти не виделись и обменивались лишь короткими «здравствуйте» и «до свидания». Когда же выяснилось, что мы оба возвращаемся в Штаты на одном и том же лайнере «Президент Кулидж», смирились и больше уже не делали попыток вести возвышенно-восторженные разговоры.
В Токио Кокто купил кузнечика, которого он вез в маленькой клетке, и часто с большими предосторожностями приносил ко мне в каюту.
– Он очень умен, – говорил Кокто, – стоит мне лишь заговорить с ним, как он тотчас же начинает петь.
Кокто проявлял такой интерес к своему любимцу, что вскоре это насекомое стало основной темой наших разговоров.
– Как себя чувствует Пилу? – спрашивал я.
– Неважно, – с серьезным видом отвечал Кокто. – Пришлось посадить его на диету.
Когда мы приехали в Сан-Франциско, я настоял на том, чтобы Кокто поехал с нами в Лос-Анжелос – нас ждала машина в порту. Пилу тоже поехал с нами и в пути начал петь.
– Вот видите, – заметил Кокто, – ему понравилась Америка.
И вдруг он опустил стекло в машине, открыл дверцу клетки и выпустил Пилу.
Я изумился и спросил:
– Почему вы это сделали?
– Он возвращает ему свободу, – сказал переводчик.
– Но ведь он здесь чужеземец, – возразил я, – и даже языка не знает.
Кокто пожал плечами.
– Он умный, быстро научится.
Когда мы вернулись в Беверли-хилс, из студии мне сообщили приятные новости – «Новые времена» пользовались огромным успехом.
И снова передо мной встал мучительный вопрос: ставить ли мне еще один немой фильм? Я знал, что, решившись на это, я пойду на большой риск. В Голливуде никто уже не снимал немых фильмов – я остался в одиночестве. Пока мне еще везло, но продолжать и дальше делать немые фильмы, чувствуя, что искусство пантомимы начинает стареть, становилось трудно. Кроме того, было очень уж нелегко придумать немой сюжет на час сорок минут, воплощая остроумие в действии и показывая зрительные шутки через каждые пять-семь метров фильма, метражом больше двух с половиной тысяч метров. С другой стороны, я думал и о том, что, как бы хорошо я ни сыграл в звуковом фильме, мне все равно не удастся превзойти свое мастерство в пантомиме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156