— «Нет, меня интересуют только те, которые работают в России и пишут то, что имеет возможность читать народ». — «Кого вы избрали? Кого определили „звездами“?» Он назвал. Я спросил, отчего нет того, почему он обошел этого, зачем не хочет проанализировать такого-то. Менарт ответил: «Дмитрий Юрьевич, спорить со мной можно, а вот навязать точку зрения нельзя. Если бы я убедился, что ваш народ действительно читает и тех, кого вы упомянули, я бы увеличил мой список до двадцати четырех человек. Но не больше. Это уже профанация…»
Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу, нашлись умные люди.
«Но я прилечу в Москву, — сказал он, — когда вы будете там». — «Милости прошу».
Я в отпуск, а он — ко мне; застолье, веселье — все, как полагается. Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик! Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек: «Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги вам наиболее интересны? Почему?» Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: «Москва — показатель, верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда-нибудь в рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека». — «А пустят?» — «Чего ж не пустить, пустят». Я ему в Братск записку написал, в управление культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору… Народ у нас добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть «товарищ Менарт»; решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь… Это, кстати, его и перевернуло до конца… Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций, а там: «товарищ Менарт» да «товарищ Менарт»… Он потом еще три раза в Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин — на электричке, в Смоленск — на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо всем говорил, понимаешь ли, обо всем… Глаза перестали быть серо-цепкими, сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с женщиной моложе его на добрых сорок лет… Последний раз я был у него здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги «Что читают русские, каковы они есть». Пошли гулять, шутили, смеялись чему-то; а он смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. «Вы что?» «Нет, нет, ничего». — «Может, пробежимся?» — «Врачи запретили». — «А что такое?» — «Ерунда, пустяки, пройдет». А потом стал очень серьезным, каким-то торжественным даже, вытер слезы и сказал: «Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье — работать в России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я ее закончил? Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции, полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим народам. Мои издатели — и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, — были, говоря откровенно, удивлены… Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я верующий человек, чту заповедь: „Не солги!“ Не могли же организовывать для меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не статисты, а личности… Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно — пристальность ! Если бы люди научились пристально вглядываться в глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество!»
Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин — случайно обнаружилась картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у нас, там не согласовали, здесь не подготовили; «надо запросить Москву, без разрешения машину дать не можем», словом, сам понимаешь…
Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». — «А что случилось?» — «Обычная профилактика. Кто говорит?» Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся — бодрячком-бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу „Что смотрят русские“. О вашем театре и кино! Какие-нибудь проблемы?» — «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как-то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика — тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя — Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут — без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон , отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие». Иначе ничего не получится. Инициативного смелого человека пожирают подчас «тихой сапой», оперируя многозначительными ссылками на нечто . Только новый закон экономики может открыть двери инициативе и спасти стране время, а оно дороже золота, газа и нефти вместе взятых!)
Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там текст: «Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых… Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду… Ошибся индийский мудрец, жаль, так много еще не сделано… Господь с тобою, и да сохранит он тебя в твоей нелегкой жизни…» Я потом уж узнал: у него рак был, и когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от смеха…
Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. «Его погубила последняя книга». — «Почему?!» — «Потому что ее замалчивали , вы сами писатель, понимаете, что это значит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу, нашлись умные люди.
«Но я прилечу в Москву, — сказал он, — когда вы будете там». — «Милости прошу».
Я в отпуск, а он — ко мне; застолье, веселье — все, как полагается. Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик! Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек: «Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги вам наиболее интересны? Почему?» Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: «Москва — показатель, верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда-нибудь в рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека». — «А пустят?» — «Чего ж не пустить, пустят». Я ему в Братск записку написал, в управление культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору… Народ у нас добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть «товарищ Менарт»; решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь… Это, кстати, его и перевернуло до конца… Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций, а там: «товарищ Менарт» да «товарищ Менарт»… Он потом еще три раза в Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин — на электричке, в Смоленск — на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо всем говорил, понимаешь ли, обо всем… Глаза перестали быть серо-цепкими, сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с женщиной моложе его на добрых сорок лет… Последний раз я был у него здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги «Что читают русские, каковы они есть». Пошли гулять, шутили, смеялись чему-то; а он смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. «Вы что?» «Нет, нет, ничего». — «Может, пробежимся?» — «Врачи запретили». — «А что такое?» — «Ерунда, пустяки, пройдет». А потом стал очень серьезным, каким-то торжественным даже, вытер слезы и сказал: «Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье — работать в России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я ее закончил? Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции, полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим народам. Мои издатели — и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, — были, говоря откровенно, удивлены… Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я верующий человек, чту заповедь: „Не солги!“ Не могли же организовывать для меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не статисты, а личности… Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно — пристальность ! Если бы люди научились пристально вглядываться в глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество!»
Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин — случайно обнаружилась картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у нас, там не согласовали, здесь не подготовили; «надо запросить Москву, без разрешения машину дать не можем», словом, сам понимаешь…
Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». — «А что случилось?» — «Обычная профилактика. Кто говорит?» Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся — бодрячком-бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу „Что смотрят русские“. О вашем театре и кино! Какие-нибудь проблемы?» — «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как-то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика — тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя — Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут — без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон , отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие». Иначе ничего не получится. Инициативного смелого человека пожирают подчас «тихой сапой», оперируя многозначительными ссылками на нечто . Только новый закон экономики может открыть двери инициативе и спасти стране время, а оно дороже золота, газа и нефти вместе взятых!)
Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там текст: «Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых… Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду… Ошибся индийский мудрец, жаль, так много еще не сделано… Господь с тобою, и да сохранит он тебя в твоей нелегкой жизни…» Я потом уж узнал: у него рак был, и когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от смеха…
Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. «Его погубила последняя книга». — «Почему?!» — «Потому что ее замалчивали , вы сами писатель, понимаете, что это значит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95