По голосам — не воры, но надоумить их надо. Кондратыч зачокал караульными палками:
Эй вы, там,
Которым не спится.—
Спать не мешайте другим.
Стуком палок и было, очевидно, окончательно потревожено живое существо, находившееся в одноручной корзине на крыльце шатрового дома.
— Хвать я за корзину. Дрожу весь. Небесные силы — младенец погибает! Мороз стоял крепкий тогда. Расстегнул я ватошник. Сел на приступь, а корзинку себе на колени взял и окрыл полами. Сижу, думаю, о судьбе детской горюю, а корзинку ногами раскачиваю, словно зыбку. В корзинке и затихло, уснуло. На улице как днем сделалось. Не утерпел я — быстро, быстро приоткрыл ветошь, да пеленки до головки самой и увидел существо одинокое, человеческое, в брось брошенное. Ухватило меня за сердце. Кому отдать?—себя спрашиваю,—а коль и те выбросят? Не буду отдавать, пусть эта жизнь будет мне, бобылю, предоставлена. Укрыл, укутал, да, видно, разбудил,—опять запищало дите. Взял корзинку на руку, застукал песенку-баюшку и к избенке спешу — только бы не оскользнуться. Вот так оно и было дело.
В корзине оказалась девочка. Поверх распашонки на ней был крест староверческий с «да воскреснет бог и расточатся врази его». К гайтану была прицеплена бумажка со славянской надписью с титлами: «Татиана. Святое крещение возымела Генуария 28. Пречистая владычица, в руце твои предаю плод сей... Люди добрые, простите матери грех великий...»
Первые дни мои бабушка и мать возились с ребенком. Потом Таня перешла на присмотр к сестре Андрея Кондратыча — Анне Кондратьевне, бездетной вдове, жившей недалеко от избушки брата.
С первых же лет стала слышать Таня о себе: «подкидыш», «сиротка», «безродная». Хлыновки своей жалостью могли кого угодно с ума свести. Как начнут сиротинить да оплакивать «дите без роду, племени», «участь горькую без родной мамыньки», то на любого и взрослого тоску наведут, а ребят изводили хлыновки в совершенстве. На поминках, бывало, придут с кладбища, сиротки ребятишки тут же в избе играют. Вот бабы и начнут жалость распускать — сиротки в рев ударятся, целый день не свои будут, игры бросят, только успокоятся, а бабы и завтра и долго потом на сиротстве чужом будут себя тешить, причитать да плакаться.
Казалось, что любовь к детям такая нежная, но ведь каждая из них драла самым беспощадным образом своих племенных малышей. По военным кликам и не разберешь, бывало, кого такая хлыновка избивает: «Пащенок, выкидыш, паскудник эдакий, ни дна тебе ни покрышки», и все эти термины отпечатывались на сиденье дитяти.
К счастью для нашего брата, матери дрались плохо. Ребятишки приблизительно с трех лет уже знали приемы выскальзычвания из рук и колен матери, так что бедная родительница сама себе наделывала синяков, не попадая по отпрыску. А с шести-семи лет ребята уже настолько овладевали быстротой ног, что редкий из них давался в руки раньше, чем умученная в беговом соревновании мать делалась безвредным бойцом.
Отцы реже били детей, их энергия обычно разряжалась на женах. У отцов рука тяжелая, да и столкновений с детьми меньше. Но случаи калечения ребят от не удержавшего руку отца бывали.
В последних примерах как будто любви к детям мало у хлыновцев, но и это не .так. Иная баба будет охалить своего ребенка на чем свет стоит, а вот попробуй кто-нибудь со стороны хотя бы чуть заметно согласиться с ней,— баба сейчас же становится тигрицей, готовой глаза любому вырвать в защиту своего детища. Ссоры из-за детей в Хлыновске приобретали часто характер вражды одной улицы с другой, вражды настолько крепкой, что вырастали дети, забывались причины, родившие ссору, а неприязнь оставалась годами. Личные оскорбления принимались проще, чем задевка чем-либо обидным детей.
Так протекала в Хлыновске выработка и защита вида.
Один из товарищей моего отца по учению у Акундина, Иван Маркелыч, развил и хорошо поставил сапожное дело в Хлыновске. Он выписал из столицы колодки, заготовки. Хлыновцы облегченно вздохнули, получив возможность иметь приспособленную для ног обувь. У Маркелыча даже шились рантовые сапоги, конечно, по специальному заказу.
Из крошечной хибарки у оврага в одно окно сапожник перебрался в шатровый домик к центру. Здесь принял он на себя староство ремесленной управы и получил возможность развернуть свой организаторский талант. Не отходя от верстака, с засученными рукавами и в фартуке, решал он управские дела,— дышал, поплевывал на печатку, коптил ее на свечке и ставил деловито кляксу, изображающую сапог с надписью вокруг него. Дела старосты такой неспокойной корпорации, как сапожники, которых не могли облагородить даже такие чистотелы, как портные и шапошники, дела эти не исчерпывались казенными бумажками. К Ивану Маркелычу, или к Ване Маркелову, как его звали члены, приходили и по семейным делам, дракам, пропойству у бедной семьи заработка, наконец, по свадьбам и похоронам. Маркелыч всему толк знал и «своего брата ремесленника в обиду и срамоту не отдаст», и обычно самые грязные, избойные дела кончались чистыми у верстака старосты.
Иван Маркелыч вел и просветительную работу, желая дать своим товарищам разумный отдых и развлечение. Сам не пьющий, он искренно желал отрезвления сапожнической среды. Полуграмотный человек, он устроил библиотеку у себя в доме. Это был хаотический подбор книг и журналов, где каждый экземпляр пропитан был сапожным ароматом и кляксами вара и чернил. Иван Маркелыч сам делал на книгах наклейки номеров, завел тетрадь для отметок поступления и выдачи книг. Сам же лично выклянчивал в городской управе завалявшиеся издания, сияющий нес их домой, нумеровал и укладывал на полку.
Да что библиотека, староста по совету ли кого или по верному своему разумению основал ремесленный клуб с крошечным членским взносом. Вначале в клубе были одни скандалы, приносили водку или приходили пьяные. Однажды вольновские сапожники избили маячных, сводя какие-то счеты о девках, но с каждым собранием в клубе становилось спокойнее. Пили чай, играли в шашки, в дурачков в карты, изредка танцевали под гармонию. Перезнакомившись, начали сознавать свои общие интересы, обсуждать их.
Пожалуй, и было бы все хорошо и пошло бы дело, если бы не припутался к клубу Чебурыкин и не начал головы сверлить.
Понесет цирюльник слова разные и верные будто, а будто и околесина, злобу развивает, а утоления не предлагает никакого. Стали резонить его, чтоб отделаться: какого, мол, ты лешего, ремесленник,— втираешься только, а тот все права свои языком излагает: де заработок мой от ручного уменья моего имею, так кто же, мол, я, по-вашему?
Ему на это: попы вот в волосьях и с бородами ходят, а деды наши и ножниц не знали, а ты, неприкаянный, только морды человечьи пакостишь, да еще в мастеровые лезешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Эй вы, там,
Которым не спится.—
Спать не мешайте другим.
Стуком палок и было, очевидно, окончательно потревожено живое существо, находившееся в одноручной корзине на крыльце шатрового дома.
— Хвать я за корзину. Дрожу весь. Небесные силы — младенец погибает! Мороз стоял крепкий тогда. Расстегнул я ватошник. Сел на приступь, а корзинку себе на колени взял и окрыл полами. Сижу, думаю, о судьбе детской горюю, а корзинку ногами раскачиваю, словно зыбку. В корзинке и затихло, уснуло. На улице как днем сделалось. Не утерпел я — быстро, быстро приоткрыл ветошь, да пеленки до головки самой и увидел существо одинокое, человеческое, в брось брошенное. Ухватило меня за сердце. Кому отдать?—себя спрашиваю,—а коль и те выбросят? Не буду отдавать, пусть эта жизнь будет мне, бобылю, предоставлена. Укрыл, укутал, да, видно, разбудил,—опять запищало дите. Взял корзинку на руку, застукал песенку-баюшку и к избенке спешу — только бы не оскользнуться. Вот так оно и было дело.
В корзине оказалась девочка. Поверх распашонки на ней был крест староверческий с «да воскреснет бог и расточатся врази его». К гайтану была прицеплена бумажка со славянской надписью с титлами: «Татиана. Святое крещение возымела Генуария 28. Пречистая владычица, в руце твои предаю плод сей... Люди добрые, простите матери грех великий...»
Первые дни мои бабушка и мать возились с ребенком. Потом Таня перешла на присмотр к сестре Андрея Кондратыча — Анне Кондратьевне, бездетной вдове, жившей недалеко от избушки брата.
С первых же лет стала слышать Таня о себе: «подкидыш», «сиротка», «безродная». Хлыновки своей жалостью могли кого угодно с ума свести. Как начнут сиротинить да оплакивать «дите без роду, племени», «участь горькую без родной мамыньки», то на любого и взрослого тоску наведут, а ребят изводили хлыновки в совершенстве. На поминках, бывало, придут с кладбища, сиротки ребятишки тут же в избе играют. Вот бабы и начнут жалость распускать — сиротки в рев ударятся, целый день не свои будут, игры бросят, только успокоятся, а бабы и завтра и долго потом на сиротстве чужом будут себя тешить, причитать да плакаться.
Казалось, что любовь к детям такая нежная, но ведь каждая из них драла самым беспощадным образом своих племенных малышей. По военным кликам и не разберешь, бывало, кого такая хлыновка избивает: «Пащенок, выкидыш, паскудник эдакий, ни дна тебе ни покрышки», и все эти термины отпечатывались на сиденье дитяти.
К счастью для нашего брата, матери дрались плохо. Ребятишки приблизительно с трех лет уже знали приемы выскальзычвания из рук и колен матери, так что бедная родительница сама себе наделывала синяков, не попадая по отпрыску. А с шести-семи лет ребята уже настолько овладевали быстротой ног, что редкий из них давался в руки раньше, чем умученная в беговом соревновании мать делалась безвредным бойцом.
Отцы реже били детей, их энергия обычно разряжалась на женах. У отцов рука тяжелая, да и столкновений с детьми меньше. Но случаи калечения ребят от не удержавшего руку отца бывали.
В последних примерах как будто любви к детям мало у хлыновцев, но и это не .так. Иная баба будет охалить своего ребенка на чем свет стоит, а вот попробуй кто-нибудь со стороны хотя бы чуть заметно согласиться с ней,— баба сейчас же становится тигрицей, готовой глаза любому вырвать в защиту своего детища. Ссоры из-за детей в Хлыновске приобретали часто характер вражды одной улицы с другой, вражды настолько крепкой, что вырастали дети, забывались причины, родившие ссору, а неприязнь оставалась годами. Личные оскорбления принимались проще, чем задевка чем-либо обидным детей.
Так протекала в Хлыновске выработка и защита вида.
Один из товарищей моего отца по учению у Акундина, Иван Маркелыч, развил и хорошо поставил сапожное дело в Хлыновске. Он выписал из столицы колодки, заготовки. Хлыновцы облегченно вздохнули, получив возможность иметь приспособленную для ног обувь. У Маркелыча даже шились рантовые сапоги, конечно, по специальному заказу.
Из крошечной хибарки у оврага в одно окно сапожник перебрался в шатровый домик к центру. Здесь принял он на себя староство ремесленной управы и получил возможность развернуть свой организаторский талант. Не отходя от верстака, с засученными рукавами и в фартуке, решал он управские дела,— дышал, поплевывал на печатку, коптил ее на свечке и ставил деловито кляксу, изображающую сапог с надписью вокруг него. Дела старосты такой неспокойной корпорации, как сапожники, которых не могли облагородить даже такие чистотелы, как портные и шапошники, дела эти не исчерпывались казенными бумажками. К Ивану Маркелычу, или к Ване Маркелову, как его звали члены, приходили и по семейным делам, дракам, пропойству у бедной семьи заработка, наконец, по свадьбам и похоронам. Маркелыч всему толк знал и «своего брата ремесленника в обиду и срамоту не отдаст», и обычно самые грязные, избойные дела кончались чистыми у верстака старосты.
Иван Маркелыч вел и просветительную работу, желая дать своим товарищам разумный отдых и развлечение. Сам не пьющий, он искренно желал отрезвления сапожнической среды. Полуграмотный человек, он устроил библиотеку у себя в доме. Это был хаотический подбор книг и журналов, где каждый экземпляр пропитан был сапожным ароматом и кляксами вара и чернил. Иван Маркелыч сам делал на книгах наклейки номеров, завел тетрадь для отметок поступления и выдачи книг. Сам же лично выклянчивал в городской управе завалявшиеся издания, сияющий нес их домой, нумеровал и укладывал на полку.
Да что библиотека, староста по совету ли кого или по верному своему разумению основал ремесленный клуб с крошечным членским взносом. Вначале в клубе были одни скандалы, приносили водку или приходили пьяные. Однажды вольновские сапожники избили маячных, сводя какие-то счеты о девках, но с каждым собранием в клубе становилось спокойнее. Пили чай, играли в шашки, в дурачков в карты, изредка танцевали под гармонию. Перезнакомившись, начали сознавать свои общие интересы, обсуждать их.
Пожалуй, и было бы все хорошо и пошло бы дело, если бы не припутался к клубу Чебурыкин и не начал головы сверлить.
Понесет цирюльник слова разные и верные будто, а будто и околесина, злобу развивает, а утоления не предлагает никакого. Стали резонить его, чтоб отделаться: какого, мол, ты лешего, ремесленник,— втираешься только, а тот все права свои языком излагает: де заработок мой от ручного уменья моего имею, так кто же, мол, я, по-вашему?
Ему на это: попы вот в волосьях и с бородами ходят, а деды наши и ножниц не знали, а ты, неприкаянный, только морды человечьи пакостишь, да еще в мастеровые лезешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77