Не придумав ничего другого, он взял его на руки и понес к морю; и он снова вспомнил, как нес Франческо с нейтральной полосы, и опять он слышал крики почтительного одобрения греков.
В воде Карло омыл капитана и понял, что тот совершенно потерял ориентировку, но явных повреждений у него нет.
– Хорошо получилось? – спросил Корелли. – Я не видел.
– Это был настоящий sporcaccione взрыв, – сказал Карло, – лучше я ничего никогда не видал.
Корелли смотрел, как шевелятся губы Карло, но слов не слышал совсем. Вообще-то, он не слышал ничего, кроме продолжительного звона самого большого на свете колокола.
– Говори громче, – сказал он.
О последствиях этого эпизода говорить можно много. Два дня Корелли был глух, крайне подавлен и страдал при мысли, что музыка для него потеряна навсегда. До конца жизни он будет временами мучиться от звона в ушах – постоянного напоминания о Греции. Генерал Гандин арестовал его за гибель сапера и за то, что стал причиной немедленной мобилизации на остров всех войск Оси; как обоснование неожиданного вторжения союзники приводили ужасающий взрыв и царственное грибообразное облако. Его чуть не разжаловали, но генерал Гандин рассудил, что раз денежное довольствие итальянскому гарнизону выплачивают немцы, это не принесет Италии никакой материальной выгоды. Во всяком случае, то, что немцы не разрешали итальянцам никого повышать в чине из-за расходов немецкой канцелярии, уже являлось причиной трений, и генерал не был склонен одаривать их хоть малейшей экономией. Он обвинил Корелли в самоуправстве и превышении служебных полномочий, в непередаче ответственности компетентному руководству, в безответственном легкомыслии – поведении, не подобающем офицеру. Ему был вынесен строгий выговор с занесением в личное Дело на весь срок воинской службы. Корелли с искусным пылом преподнес хорошенькой секретарше генерала красную розу и коробку контрабандных швейцарских шоколадных конфет, и выговор таинственно исчез из личного дела, зловеще посветившись там только три дня.
Капитан наслаждался небывалой прежде роскошью: его баловала хлопотливая Пелагия, а та выражала свое облегчение градом поцелуев, нежных слов и обещаний, с легкостью превосходившим дождь из песка. Гюнтер Вебер приносил свой заводной патефон и, сидя у его постели, разучивал с ним слова «Mein blondes Baby» и «Leben ohne Liebe», а Карло приходил и уходил, докладывая о неуклонном и огорчительном размывании воронки морем. Заскакивала Лемони, ставшая с тех пор не имеющим себе равных экспертом в поисках кусков ржавого железа, и заставляла его выбираться из постели, чтобы пойти и опознать старый лемех, носовую часть разорвавшегося зенитного снаряда и сплющенную консервную банку. Когда же выяснялось, что ничего из этого взорвать нельзя, ее огорчение превосходило зрелое понимание в той мере, которая может быть точно охарактеризована как безграничная.
Но к вечеру того великолепного события, когда взбешенный доктор уже выскочил из кухни, намереваясь отыскать Пелагию и высказать ей всё, что он думает, во дворе объявилась не только его дочь, но и целая толпа невообразимо грязных, изнуренных и оборванных людей. Неузнаваемый человек, большой, как Карло, который позже и оказался Карло, нес на руках чье-то бредящее тело, впоследствии оказавшееся капитаном Корелли. Молодая женщина, похожая на сумасшедшую и опустившуюся проститутку из самого чудовищно убогого квартала Каира, оказалась Пелагией. Крохотное существо – то ли мальчик, то ли девочка, недавно умершее и выкопанное из могилы, – оказалось Лемони. Всю ночь доктор промывал порезы и получил ощутимую прибыль в виде баклажанов, для которых как раз наступал сезон. Но в тот момент, стоя перед лицом жалкой толпы не ориентирующихся в пространстве солдат и греков нищенского вида, он был способен думать только об одном: о поразительно отталкивающем зрелище, которое он только что неожиданно для себя наблюдал в кухне.
– Кто, – риторически прогремел он, – имел наглость наполнить мой дом улитками?!
Это было правдой. Улитки были повсюду. На окнах, под краями столов, вертикально прилепленные к стенам и миске Кискисы, в кувшине для воды, они бездумно приклеились к половикам, решительно проследовали в корзину для овощей и с донкихотской увлеченностью прицепились к черенку докторской трубки и к стеклам очков, которые он простодушно оставил на подоконнике.
Пелагия, в ужасе от собственной вины, прикрыла рот рукой, а Лемони, разглядывая серебристые следы восхитительно беспорядочного распространения тварей, блестящие, изгибающиеся и перекрещивающиеся, от радости хлопнула в ладоши.
– Porca puttana! – сказала она, и человек, который, наверное, был ее отцом, резко оборвал ее оплеухой.
44. Кража
Посреди ночи Коколиса разбудили звуки птичьего бедствия. Первым делом он решил, что куница, которую держал доктор, забралась к его курам; он всегда говорил, что это антиобщественно – содержать такого отъявленного похитителя птиц в качестве комнатного животного, – и уже дважды ловил ее за кражей яиц. Выругавшись, он вскочил с постели; он собирался садануть хорошенько эту маленькую разбойницу дубинкой по башке и положить конец проблеме, нравится это доктору Яннису или нет.
Он натянул башмаки и дотянулся до дубинки, которую с начала войны хранил под притолокой. Это был тяжелый суковатый терновый дрын, в тонком конце которого он просверлил дырку для кожаной ременной петли. Он просунул запястье в ремешок и рванул дверь, прочертив ею дугу по плитам. Уже лет десять он собирался перенавесить дверь. К счастью, звук потонул в бешеном кудахтанье и хриплом ope кур, и Коколис шагнул в ночь.
Было очень темно – тяжелая туча вклинилась между Землей и Луной, – и стоял ужасный шум, потому что сверчки подхватили от цыплят заразу возбуждения и пилили с удвоенным «форте». Коколис прищурился в темноту и отчетливо услышал голос, бормочущий проклятия. Ошеломленный, он вгляделся еще пристальнее. Двое низеньких итальянских солдат суетились у загона и отчаянно пытались схватить кур.
В ярости он действовал не раздумывая. Несмотря на винтовки за спинами мародеров, Коколис испустил страшный боевой клич и ринулся в бой.
Эти два солдата прошли албанскую кампанию и храбро проявили себя, но противостоять в темноте какому-то свирепому, голому дьяволу, что осыпал их градом ударов по головам и спинам, пинал по ногам и издавал пронзительные неземные крики, они не могли. «Puttana!» – кричали они, закрывая головы руками, но под новыми сокрушительными ударами только хрустели их локти и костяшки пальцев. Они пали на колени и, протянув с жалобными криками руки, умоляли его остановиться.
Коколис ни слова не знал по-итальянски, но распознать поверженного врага умел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145
В воде Карло омыл капитана и понял, что тот совершенно потерял ориентировку, но явных повреждений у него нет.
– Хорошо получилось? – спросил Корелли. – Я не видел.
– Это был настоящий sporcaccione взрыв, – сказал Карло, – лучше я ничего никогда не видал.
Корелли смотрел, как шевелятся губы Карло, но слов не слышал совсем. Вообще-то, он не слышал ничего, кроме продолжительного звона самого большого на свете колокола.
– Говори громче, – сказал он.
О последствиях этого эпизода говорить можно много. Два дня Корелли был глух, крайне подавлен и страдал при мысли, что музыка для него потеряна навсегда. До конца жизни он будет временами мучиться от звона в ушах – постоянного напоминания о Греции. Генерал Гандин арестовал его за гибель сапера и за то, что стал причиной немедленной мобилизации на остров всех войск Оси; как обоснование неожиданного вторжения союзники приводили ужасающий взрыв и царственное грибообразное облако. Его чуть не разжаловали, но генерал Гандин рассудил, что раз денежное довольствие итальянскому гарнизону выплачивают немцы, это не принесет Италии никакой материальной выгоды. Во всяком случае, то, что немцы не разрешали итальянцам никого повышать в чине из-за расходов немецкой канцелярии, уже являлось причиной трений, и генерал не был склонен одаривать их хоть малейшей экономией. Он обвинил Корелли в самоуправстве и превышении служебных полномочий, в непередаче ответственности компетентному руководству, в безответственном легкомыслии – поведении, не подобающем офицеру. Ему был вынесен строгий выговор с занесением в личное Дело на весь срок воинской службы. Корелли с искусным пылом преподнес хорошенькой секретарше генерала красную розу и коробку контрабандных швейцарских шоколадных конфет, и выговор таинственно исчез из личного дела, зловеще посветившись там только три дня.
Капитан наслаждался небывалой прежде роскошью: его баловала хлопотливая Пелагия, а та выражала свое облегчение градом поцелуев, нежных слов и обещаний, с легкостью превосходившим дождь из песка. Гюнтер Вебер приносил свой заводной патефон и, сидя у его постели, разучивал с ним слова «Mein blondes Baby» и «Leben ohne Liebe», а Карло приходил и уходил, докладывая о неуклонном и огорчительном размывании воронки морем. Заскакивала Лемони, ставшая с тех пор не имеющим себе равных экспертом в поисках кусков ржавого железа, и заставляла его выбираться из постели, чтобы пойти и опознать старый лемех, носовую часть разорвавшегося зенитного снаряда и сплющенную консервную банку. Когда же выяснялось, что ничего из этого взорвать нельзя, ее огорчение превосходило зрелое понимание в той мере, которая может быть точно охарактеризована как безграничная.
Но к вечеру того великолепного события, когда взбешенный доктор уже выскочил из кухни, намереваясь отыскать Пелагию и высказать ей всё, что он думает, во дворе объявилась не только его дочь, но и целая толпа невообразимо грязных, изнуренных и оборванных людей. Неузнаваемый человек, большой, как Карло, который позже и оказался Карло, нес на руках чье-то бредящее тело, впоследствии оказавшееся капитаном Корелли. Молодая женщина, похожая на сумасшедшую и опустившуюся проститутку из самого чудовищно убогого квартала Каира, оказалась Пелагией. Крохотное существо – то ли мальчик, то ли девочка, недавно умершее и выкопанное из могилы, – оказалось Лемони. Всю ночь доктор промывал порезы и получил ощутимую прибыль в виде баклажанов, для которых как раз наступал сезон. Но в тот момент, стоя перед лицом жалкой толпы не ориентирующихся в пространстве солдат и греков нищенского вида, он был способен думать только об одном: о поразительно отталкивающем зрелище, которое он только что неожиданно для себя наблюдал в кухне.
– Кто, – риторически прогремел он, – имел наглость наполнить мой дом улитками?!
Это было правдой. Улитки были повсюду. На окнах, под краями столов, вертикально прилепленные к стенам и миске Кискисы, в кувшине для воды, они бездумно приклеились к половикам, решительно проследовали в корзину для овощей и с донкихотской увлеченностью прицепились к черенку докторской трубки и к стеклам очков, которые он простодушно оставил на подоконнике.
Пелагия, в ужасе от собственной вины, прикрыла рот рукой, а Лемони, разглядывая серебристые следы восхитительно беспорядочного распространения тварей, блестящие, изгибающиеся и перекрещивающиеся, от радости хлопнула в ладоши.
– Porca puttana! – сказала она, и человек, который, наверное, был ее отцом, резко оборвал ее оплеухой.
44. Кража
Посреди ночи Коколиса разбудили звуки птичьего бедствия. Первым делом он решил, что куница, которую держал доктор, забралась к его курам; он всегда говорил, что это антиобщественно – содержать такого отъявленного похитителя птиц в качестве комнатного животного, – и уже дважды ловил ее за кражей яиц. Выругавшись, он вскочил с постели; он собирался садануть хорошенько эту маленькую разбойницу дубинкой по башке и положить конец проблеме, нравится это доктору Яннису или нет.
Он натянул башмаки и дотянулся до дубинки, которую с начала войны хранил под притолокой. Это был тяжелый суковатый терновый дрын, в тонком конце которого он просверлил дырку для кожаной ременной петли. Он просунул запястье в ремешок и рванул дверь, прочертив ею дугу по плитам. Уже лет десять он собирался перенавесить дверь. К счастью, звук потонул в бешеном кудахтанье и хриплом ope кур, и Коколис шагнул в ночь.
Было очень темно – тяжелая туча вклинилась между Землей и Луной, – и стоял ужасный шум, потому что сверчки подхватили от цыплят заразу возбуждения и пилили с удвоенным «форте». Коколис прищурился в темноту и отчетливо услышал голос, бормочущий проклятия. Ошеломленный, он вгляделся еще пристальнее. Двое низеньких итальянских солдат суетились у загона и отчаянно пытались схватить кур.
В ярости он действовал не раздумывая. Несмотря на винтовки за спинами мародеров, Коколис испустил страшный боевой клич и ринулся в бой.
Эти два солдата прошли албанскую кампанию и храбро проявили себя, но противостоять в темноте какому-то свирепому, голому дьяволу, что осыпал их градом ударов по головам и спинам, пинал по ногам и издавал пронзительные неземные крики, они не могли. «Puttana!» – кричали они, закрывая головы руками, но под новыми сокрушительными ударами только хрустели их локти и костяшки пальцев. Они пали на колени и, протянув с жалобными криками руки, умоляли его остановиться.
Коколис ни слова не знал по-итальянски, но распознать поверженного врага умел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145