Мистер Риердон с готовностью наклоняет ко мне голову и продолжает упорно думать о своем.
– Пепи, – говорит он, – позови мальчиков и убери с ними пальмовые листья. Честное слово, я все-таки избавлюсь от этих деревьев!
– Вы не прикоснетесь к ним, пока я здесь! Эти пальмы мне нужны. Эти пальмы мне нужны!
– Но они такие некрасивые, мисс Воронтозов!
– Поэтому они мне нравятся. Именно поэтому они мне нравятся!
Мистер Риердон, как всегда, не понимает истинного смысла моих слов и невозмутимо продолжает:
– Они не стоят места, которое занимают.
Я готова прибегнуть к слезам, но предпочитаю плакать по другому поводу.
– Этот ваш Ну-Скажем задал взбучку Матаверо. От чего Матаверо, конечно, не стал лучше. Замкнулся и все прочее. Я не могу этого вынести. Я просто не в состоянии этого вынести.
– А в чем провинился Матаверо?
– Не знаю.
– Так, так... деревья мы пока оставим. Он поднял руку не на ребенка, его пугает то, что здесь делается. Это пройдет.
Но в тот же вечер – пятница! – когда я приезжаю в город и, устав от покупок, на минуту останавливаю машину у края тротуара, мое внимание привлекает странная фигура. Мужчина высокого роста, в длинном, темном, хорошо сшитом кителе, вроде тех, что носят моряки. Глубоко засунув руки в карманы, повернув голову к витринам магазинов, он идет размашистым шагом по тротуару около самых домов, не замечая никого вокруг. Одинокий человек, гонимый отчаянием, с глазами, устремленными на витрины, похожий на огромную черную бабочку, которая летит на свет. К какому подвиду отщепенцев он принадлежит? – раздумываю я, пока он не подходит совсем близко. Тогда я вижу, что это мистер Веркоу. Я инстинктивно протягиваю руку к дверце, но, когда его ищущий взгляд уже готов настигнуть меня, отдергиваю руку. Я откидываюсь назад, в тень, и сижу не шевелясь; наконец он проходит мимо и исчезает в толпе. Как вовремя я поняла, что с нами происходит: «Ты да я, да мы с тобой...»
– Мисс Попоф, Севен, он хочет убить нас топором, всех нас взять и убить. Севен. Севен!
– Хори! Севен... топор... пожалуйста!
– Скажите, – обращаюсь я к директору, – нельзя ли убрать отсюда топор?
– Топор?
– Топор или Севена. Одного из них необходимо убрать.
– Раухия пришел! – кричат малыши.
– Скажите, пусть войдет. Скажите, пусть войдет.
Почему он не входит, как всегда?
– Он сказал, что хочет вас увидеть, вот что.
Я преодолеваю большие и малые препятствия, добираюсь в конце концов до двери и выглядываю наружу поверх голов малышей, теснящихся вокруг меня. Председатель нашего школьного комитета отличается воистину незаурядной толщиной, к тому же его необъятное туловище подпирают на редкость короткие ноги. Самый толстый из толстяков, которых я видела, а его внук – самый маленький из малышей. Но их объединяет «Ты да я...».
– Я только хотел взглянуть на Матаверо, – низким хриплым голосом говорит Раухия.
Прекрасно, но зачем звать меня?
– Матаверо в классе.
Раухия, наверное, расстроился из-за того, что мистер Веркоу задал взбучку его внуку.
– Я только хотел передать ему ленч.
Раухия не знает, куда деть толстые руки, он смотрит на меня с такой грустью.
– Мне приходится самому готовить ленч для мальчика, – говорит он.
Обычная маорийская уклончивость, что же он все-таки хочет мне сказать?
– Почему вам, а не матери или отцу?
Его голос звучит еще на октаву ниже.
– Мне приходится самому готовить ленч для внука.
– Правда? Правда?
– Правда? Правда? – как эхо откликаются малыши.
Я заливаюсь краской.
– И завтрак ему готовлю тоже я.
– Вы? Вы?
– Вы? Вы? – вторит хор.
– Ему, мисс Воронтозов, нравится, как я поджариваю хлеб. Он говорит, мой поджаренный хлеб вкуснее. Мать поджаривает хлеб не так вкусно.
Он просит меня защитить Матаверо.
– Понимаю. Понимаю.
– Понимаю. Понимаю, – вторит хор.
Я снова заливаюсь краской.
Раухия передает Матаверо сверток, поворачивается, медленно спускается по ступенькам и, шаркая ногами, уходит по заиндевевшей траве. Раухия страдает тучностью и «сердцем». Он ездит в министерство сражаться за школьное помещение, но по натуре Раухия мягкий человек. Он может расшуметься у нас в коридоре, но с внуком он ягненок. На нем дорогой костюм, бегут мои мысли, пока Раухия добирается до своего одинокого искалеченного велосипеда под вязом, но брюки съезжают с него точно так же, как с Матаверо. Я стою, смотрю на Раухию, вздыхаю, и мне кажется, я все понимаю.
«Я не пошел в класс, – пишет Матаверо; он не признает звонков и гораздо четче ощущает эмоциональное деление суток, чем общепринятое, –
потому что я не
люблю школу. Я не
люблю кубики, но я
люблю глину. Я не
хочу читать
я не люблю
мисс Воронтозов».
Но, ублажая нежно любимого внука, ягненок Раухия, нэнни-Раухия, иногда превращается в льва, и однажды утром он, шаркая ногами, доносит свою ярость до директора, потому что Матаверо снова убегает из школы и налетает на него, как раз когда Раухия собирается сесть в автобус, отходящий в город. В город Раухия не уезжает, и через некоторое время его лысая голова, огромное туловище, толстые дрожащие губы, нарядный костюм и внук снова появляются в школе. В результате после вкрадчивой беседы директора с молодым Веркоу на тему о том, как выглядит в свете национальных и расовых проблем белый учитель, поднявший руку на коричневого ребенка, наш стажер провожает меня от школы до самых пальм, и в его голосе почему-то не слышно больше воинственно-хвастливых ноток. Грустные, во всяком случае, явно преобладают.
– Я не могу не заметить, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, – с каким постоянством директор отстаивает, отстаивает ваши... ну, скажем... ваши интересы.
Я поднимаю голову – опасный маневр. Но мне все равно не удается взглянуть на него сверху вниз, как на своих малышей, хотя я отношусь к нему точно так же. Нужно непременно найти время помочь ему справиться с классом. Директору это удается. Конечно, я устала от его однообразных замечаний, но, пусть с опозданием, я все-таки начинаю понимать, чем они вызваны: давние, незажившие удары по самолюбию, старая, незатянувшаяся рана. Раздражение, которое я обычно испытываю в его присутствии, мгновенно сменяется настороженной благожелательностью. Но богатый опыт общения с мужчинами научил меня расчетливости, поэтому я оставляю благожелательность при себе и отвечаю совсем не так, как собиралась.
– Обычно мне приходится самой отстаивать свои интересы.
Щемящей грусти как не бывало. Мистер Веркоу снова рвется в бой.
– Это первый случай, – возбужденно восклицает он, – первый случай за все время, когда вы... ну, скажем... удостоили меня несколькими словами!
Благожелательности тоже как не бывало. Вихрь тревоги. Это я виновата, что между нами возникли недопустимые отношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
– Пепи, – говорит он, – позови мальчиков и убери с ними пальмовые листья. Честное слово, я все-таки избавлюсь от этих деревьев!
– Вы не прикоснетесь к ним, пока я здесь! Эти пальмы мне нужны. Эти пальмы мне нужны!
– Но они такие некрасивые, мисс Воронтозов!
– Поэтому они мне нравятся. Именно поэтому они мне нравятся!
Мистер Риердон, как всегда, не понимает истинного смысла моих слов и невозмутимо продолжает:
– Они не стоят места, которое занимают.
Я готова прибегнуть к слезам, но предпочитаю плакать по другому поводу.
– Этот ваш Ну-Скажем задал взбучку Матаверо. От чего Матаверо, конечно, не стал лучше. Замкнулся и все прочее. Я не могу этого вынести. Я просто не в состоянии этого вынести.
– А в чем провинился Матаверо?
– Не знаю.
– Так, так... деревья мы пока оставим. Он поднял руку не на ребенка, его пугает то, что здесь делается. Это пройдет.
Но в тот же вечер – пятница! – когда я приезжаю в город и, устав от покупок, на минуту останавливаю машину у края тротуара, мое внимание привлекает странная фигура. Мужчина высокого роста, в длинном, темном, хорошо сшитом кителе, вроде тех, что носят моряки. Глубоко засунув руки в карманы, повернув голову к витринам магазинов, он идет размашистым шагом по тротуару около самых домов, не замечая никого вокруг. Одинокий человек, гонимый отчаянием, с глазами, устремленными на витрины, похожий на огромную черную бабочку, которая летит на свет. К какому подвиду отщепенцев он принадлежит? – раздумываю я, пока он не подходит совсем близко. Тогда я вижу, что это мистер Веркоу. Я инстинктивно протягиваю руку к дверце, но, когда его ищущий взгляд уже готов настигнуть меня, отдергиваю руку. Я откидываюсь назад, в тень, и сижу не шевелясь; наконец он проходит мимо и исчезает в толпе. Как вовремя я поняла, что с нами происходит: «Ты да я, да мы с тобой...»
– Мисс Попоф, Севен, он хочет убить нас топором, всех нас взять и убить. Севен. Севен!
– Хори! Севен... топор... пожалуйста!
– Скажите, – обращаюсь я к директору, – нельзя ли убрать отсюда топор?
– Топор?
– Топор или Севена. Одного из них необходимо убрать.
– Раухия пришел! – кричат малыши.
– Скажите, пусть войдет. Скажите, пусть войдет.
Почему он не входит, как всегда?
– Он сказал, что хочет вас увидеть, вот что.
Я преодолеваю большие и малые препятствия, добираюсь в конце концов до двери и выглядываю наружу поверх голов малышей, теснящихся вокруг меня. Председатель нашего школьного комитета отличается воистину незаурядной толщиной, к тому же его необъятное туловище подпирают на редкость короткие ноги. Самый толстый из толстяков, которых я видела, а его внук – самый маленький из малышей. Но их объединяет «Ты да я...».
– Я только хотел взглянуть на Матаверо, – низким хриплым голосом говорит Раухия.
Прекрасно, но зачем звать меня?
– Матаверо в классе.
Раухия, наверное, расстроился из-за того, что мистер Веркоу задал взбучку его внуку.
– Я только хотел передать ему ленч.
Раухия не знает, куда деть толстые руки, он смотрит на меня с такой грустью.
– Мне приходится самому готовить ленч для мальчика, – говорит он.
Обычная маорийская уклончивость, что же он все-таки хочет мне сказать?
– Почему вам, а не матери или отцу?
Его голос звучит еще на октаву ниже.
– Мне приходится самому готовить ленч для внука.
– Правда? Правда?
– Правда? Правда? – как эхо откликаются малыши.
Я заливаюсь краской.
– И завтрак ему готовлю тоже я.
– Вы? Вы?
– Вы? Вы? – вторит хор.
– Ему, мисс Воронтозов, нравится, как я поджариваю хлеб. Он говорит, мой поджаренный хлеб вкуснее. Мать поджаривает хлеб не так вкусно.
Он просит меня защитить Матаверо.
– Понимаю. Понимаю.
– Понимаю. Понимаю, – вторит хор.
Я снова заливаюсь краской.
Раухия передает Матаверо сверток, поворачивается, медленно спускается по ступенькам и, шаркая ногами, уходит по заиндевевшей траве. Раухия страдает тучностью и «сердцем». Он ездит в министерство сражаться за школьное помещение, но по натуре Раухия мягкий человек. Он может расшуметься у нас в коридоре, но с внуком он ягненок. На нем дорогой костюм, бегут мои мысли, пока Раухия добирается до своего одинокого искалеченного велосипеда под вязом, но брюки съезжают с него точно так же, как с Матаверо. Я стою, смотрю на Раухию, вздыхаю, и мне кажется, я все понимаю.
«Я не пошел в класс, – пишет Матаверо; он не признает звонков и гораздо четче ощущает эмоциональное деление суток, чем общепринятое, –
потому что я не
люблю школу. Я не
люблю кубики, но я
люблю глину. Я не
хочу читать
я не люблю
мисс Воронтозов».
Но, ублажая нежно любимого внука, ягненок Раухия, нэнни-Раухия, иногда превращается в льва, и однажды утром он, шаркая ногами, доносит свою ярость до директора, потому что Матаверо снова убегает из школы и налетает на него, как раз когда Раухия собирается сесть в автобус, отходящий в город. В город Раухия не уезжает, и через некоторое время его лысая голова, огромное туловище, толстые дрожащие губы, нарядный костюм и внук снова появляются в школе. В результате после вкрадчивой беседы директора с молодым Веркоу на тему о том, как выглядит в свете национальных и расовых проблем белый учитель, поднявший руку на коричневого ребенка, наш стажер провожает меня от школы до самых пальм, и в его голосе почему-то не слышно больше воинственно-хвастливых ноток. Грустные, во всяком случае, явно преобладают.
– Я не могу не заметить, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, – с каким постоянством директор отстаивает, отстаивает ваши... ну, скажем... ваши интересы.
Я поднимаю голову – опасный маневр. Но мне все равно не удается взглянуть на него сверху вниз, как на своих малышей, хотя я отношусь к нему точно так же. Нужно непременно найти время помочь ему справиться с классом. Директору это удается. Конечно, я устала от его однообразных замечаний, но, пусть с опозданием, я все-таки начинаю понимать, чем они вызваны: давние, незажившие удары по самолюбию, старая, незатянувшаяся рана. Раздражение, которое я обычно испытываю в его присутствии, мгновенно сменяется настороженной благожелательностью. Но богатый опыт общения с мужчинами научил меня расчетливости, поэтому я оставляю благожелательность при себе и отвечаю совсем не так, как собиралась.
– Обычно мне приходится самой отстаивать свои интересы.
Щемящей грусти как не бывало. Мистер Веркоу снова рвется в бой.
– Это первый случай, – возбужденно восклицает он, – первый случай за все время, когда вы... ну, скажем... удостоили меня несколькими словами!
Благожелательности тоже как не бывало. Вихрь тревоги. Это я виновата, что между нами возникли недопустимые отношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76