ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Она поднимает тяжёлые веки с густыми ресницами – они припухли то ли со сна, то ли от бессонницы.
– Принесли телеграмму, Клодина, а вас в спальне не оказалось. Вот я и пошла вас искать…
– Телеграмму?..
Рено? Что с ним? Да что же! Проклятый синий листок не хочет разворачиваться!.. Я склоняюсь над несколькими строчками без запятых и точек, как только что Анни над корзиной с осами…
Анни бьёт озноб от холода и от волнения.
– Что там? Клодина, говорите!
Я с дурацким видом протягиваю ей телеграмму:
«Можно мне приехать? Я совсем потерял голову. Марсель».
Моё облегчение прорывается наружу возмущёнными насмешками.
– Это уж слишком! Нет, вы только подумайте! Был бы тут его отец! Ну погоди, сейчас я тебе отвечу – коротко и ясно!
Анни – сама осторожность или само безразличие – молчит, я яростно ворошу ореховым прутом мёртвых ос…
– Что вы собираетесь делать, Клодина? – спрашивает она наконец.
– Сообщу Рено, чёрт возьми!.. То есть…
Нет, Рено трогать нельзя, можно нарушить тонкую скорлупку его покоя, вызвать обострение, замедлить выздоровление, отдалить, пусть хоть на час, тот миг, когда он примет меня, ослабевшую в одночасье, в свои опять молодые объятья…
– Анни, скажите сами, ну что мне делать?
Она напускает на себя понимающий вид и даёт совет на все случаи жизни:
– Дорогая, пусть приедет, а там будет видно…
Я всё никак не успокоюсь. Марсель явится сюда! В Париже я ещё как-то могу его переносить, я снисходительна к его порокам, хитрости и несвойственной мужчинам мелочности. По сути, с тех пор как я знаю Марселя, он всё тот же: его жизнь подвержена периодическим изменениям – я бы сравнила их с фазами луны, – он то взвинчен, то подавлен, но приходит срок, и он снова становится самим собой. Для нас с Рено Марсель – восемнадцатилетний мальчишка с дурными наклонностями, а между тем, если я не разучилась считать, на следующий год и ему, и мне стукнет двадцать семь!.. Жизнь его весьма однообразна, как у какого-нибудь маньяка, чиновника или уличной девки – впрочем, на девку он больше похож. Зевнёт, вяло и раздражённо, втянув живот и раскинув руки, и простонет: «Ужас, какая скука! Никого на сегодня нет». От него часто можно услышать, что в таком-то мюзик-холле самый «выигрышный» зал, или что «шикарный англичанин в этом сезоне не выступает», или «такой-то, мальчик что надо, стал крутить динамо». Он часами талдычил мне про ужасные методики, применяемые в Институте косметики: «Меньше чем с двумя луидорами, дорогая моя, туда и соваться нечего, а кремы просто убийственны для кожи». Он будет до бесконечности рассказывать вам про отвар айвы, чистый ланолин, с увлечением беседовать о софийской воде, растворе росного ладана или розовой воде, он пьёт только простоквашу и регулярно делает массаж нижних век. Затерзает вопросами Каллиопа ван Лангендонка, допытываясь у бесподобного красавца, «что хорошо для кожи», «что плохо для кожи»… Потом вдруг пропадёт недели на три, вернётся опустошённый, бледно-розовый, как вьюнок, лихорадочно-возбуждённый – говорить толком не может, едва отвечает на вопросы. Бросит мне на лету одну-две фразы на понятном лишь нам языке, не в силах скрывать правду и не стесняясь её: «Не мальчик, а чудо, Клодина! Чистенький воспитанник пансиона… Его держат взаперти в Шато-До…»
Рено, выросший в другое время, когда к таким людям относились менее снисходительно, а сами они вели себя не так бесстыдно, не может привыкнуть к выходкам сына. И действует непоследовательно. То жалеет Марселя как «больного», то в ярости кричит на него, угрожает отхлестать по щекам, засадить в колонию, ну и всё в том же духе… «Малыш», как я его называю, выслушивает отца молча, только недобро поглядывает на него. И тут между ними встреваю я – не столько в надежде что-то уладить, сколько из желания тишины и покоя, – и, представьте себе, мой безумный пасынок иногда проявляет благодарность. Не к отцу, а ко мне он обращается нежнейшим голоском: «Знаете, Клодина, у меня в карманах совсем пусто…» Устав повторять: «Они у вас, должно быть, дырявые», я выдаю ему луидор, он тут же прячет его и, прикладываясь к моей руке, облегчённо вздыхает: «Вы просто прелесть, Клодина! Ей-же-ей! Не будь вы женщиной…»
Да, но это в Париже… А здесь – видеть рядом сомнительных нравов бездельника, пусть даже не дольше недели, слушать его звонкий смех, чувствовать, как он умирает от скуки рядом со мной и Анни… о, нет! нет, нет и нет! Я готова отдать пятьдесят луидоров, только не это! Пусть убирается и не тревожит тёплой горечи моего одиночества, не оскверняет «моей Казамены»: моего убежища, где порыжевшую, благоухающую самшитом землю захватил дикий виноградник – она лежит на голубой мягкой вате гор как неогранённый драгоценный камень. Неосторожное обещание Анни: «Казамена будет вашей» – проникло в самую глубь моей весьма приземлённой души. Неужели правда этот островок с лабиринтом, крохотным мраморным фронтоном, зарослями багрянника и мошника, эта драгоценность, вышедшая из моды, как брошки с миниатюрным портретом, будет принадлежать мне? Потом, когда Рено снова окажется рядом, я дам волю своему фермерскому инстинкту, доставшемуся мне от предков из Пюизэ – крестьян, ревностно следивших за своим добром.
Уже теперь, когда мне становится тяжело думать о Рено, считать дни, представлять его пополневшие щёки, совсем поседевшие усы (он этим по-детски огорчён), вспоминать, как его левая праздная ладонь раскрывается в расточительном жесте, а правая сжимает несуществующее перо, когда мой нахмуренный до боли лоб устаёт от размышлений, – я обращаюсь мыслями к Казамене, новой своей игрушке. Теперь я не могу с прежним безразличием видеть упавший побег виноградной лозы. Обязательно подвяжу его скрученными стеблями тростника, потом приподниму пышную листву розового куста, озабоченно рассматривая почки будущего года. То ковырну жирную землю, то сломаю сочную травинку, и всё это с мыслью, достойной первого человека, отвоевавшего себе прибежище: «Вот эта трава – моя, и жирная земля под ней – тоже, и тот пласт, где копошатся черви, и извилистые ходы крота, и та твердь под ними, что никогда не видела света, – тоже моя; если я захочу, то завладею чёрными подземными водами и первой выпью глоток с запахом песчаника и ржавчины…»
Монтиньи? Ну что ж! Монтиньи от этого не менее дорог моему сердцу. Дом в Монтиньи остаётся тем, чем был для меня всегда: реликвией, норкой, цитаделью, музеем моей юности… Как жаль, что я не могу обнести его вместе с зелёным, как трава у колодца, садом, высоченной стеной, оградившей бы его от чужих взглядов! Моя стыдливая любовь к Монтиньи делает его подобным миражу, только обманывает этот мираж меня одну! Так мэтр Френгофе прятал своё уродливое творение от неразумного и неглубокого человеческого взгляда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36