.. Я засмеялась и понесла чепуху, специально чтобы её ободрить:
– «У меня всё есть. У вас не всё есть. У него, у неё что-то есть. Конь моего кузена красивее, чем нож тёти. Птица склевала ручку военного…» Учебник Оллендорфа! Ваша очередь, Анни!
Она отвечает не сразу, всё так же склонившись над землёй. Теперь мне виден лишь её нос, прекрасные коровьи ресницы и жалобно опущенные уголки рта – она всегда готова расплакаться.
– Слушайте, Клодина… Я знаю, вы меня любите… Но с того вечера, когда я решилась вам всё рассказать, вы больше не придаёте особого значения ни мне самой, ни участи, которую я избрала… Разумеется, мне достался лишь крохотный кусочек счастья, но я бы хотела… я хочу, чтобы вы согласились: каждому из нас, и вам тоже, удаётся захватить лишь краешек счастья. Вы несёте свой с гордостью, с чувством молчаливого превосходства, мне кажется, я слышу ваши мысли: «Моё счастье, или моя тоска, или моё вожделение – в общем, моя любовь – лучше, чем у других, они совсем не такие… Даже в дурном всё, что принадлежит мне, – лучше». Простите, я, разумеется, упрощаю, но это для быстроты изложения. Так думаете вы. Тогда и я стала размышлять – у меня много времени для размышлений – и пришла к выводу, что нет!.. Вы просто пребываете в неведении, хотя, может быть, и ощущаете недостаток того, чего у вас нет. Любовь – это не только страстная дочерняя привязанность, какую вы испытываете к Рено, не только добровольная зависимость, в которой вы пребываете, и не степенная нежность Рено по отношению к вам: год от года она всё благороднее, всё совершеннее – я лишь повторила ваши собственные слова! – остановила она мой протестующий порыв. – Обо всём вы подумали, – голос Анни дрожит от сознания собственной отваги, – забыли только, что рядом с вашей любовью могут существовать другие, ненароком коснуться её или даже толкнуть плечом: «А ну, подвинься, здесь наше место». Всё это я называю «любовью» просто потому, что нет другого слова, Клодина… Что, если в один прекрасный день вашей любовью станет такой малыш, как мой: юный полубог, пылкий, в сверкании молодости, с грубыми руками и узким лбом – как мне нравился его лоб! – под кудрявой шевелюрой?.. От такого не дождёшься утончённой нежности! Он бросается на вас без всяких церемоний, он гордится лишь своей кожей, мышцами, своей циничной мощью, и нет от него покоя, пока он не уснёт, упрямо сдвинув брови и крепко сжав кулаки. Лишь тогда у вас появляется немного времени, чтобы полюбоваться им, чтобы его подождать.
Без сомнения, позавчера я была не в лучшей форме. Ох уж эта Анни!.. Какая неуверенность овладела мной, чего мне не хватало, чтобы осадить её, даже поколотить при необходимости, вместо этого я вдруг глупо захихикала над очередным кошачьим кульбитом. Надо было… до чего я противна сама себе! Да за её слова следовало… Стареешь, Клодина! Но почему же в самом деле моё лучшее «я» не со мной?.. Ох, Анни! Помнится, она хвасталась, что умеет «думать». Я уже готова поверить ей.
От «моего лучшего "я"» пришло сегодня странное письмо. Я догадываюсь, что предыдущую ночь он провёл в мечтах обо мне, и в этом нет ничего хорошего. Меня охватывает беспокойство, когда его сны переходят вот так в дневные мечтания, словно ночь тянет за собой запоздалый туманный шлейф. Мне и отсюда видно, как его тревожный сон прерывается вздохами, бесконечным конвульсивным подёргиванием правой руки, виттовой пляской утомлённого писателя…
А снилось моему любимому, что я ему изменяю! Он стыдится рассказывать мне об этом, стыдится того, что ему такое может сниться, но с лёгкостью, словно какая-нибудь влюблённая модистка, путает случайные сновидения с предчувствиями.
«Понимаешь, Клодина, меня убивает мысль, что я старик…» Любимый мотив, он умиляет меня, но и смешит… «Успокой меня, детка. Ты так честна, что я всегда тебе верю, ведь если бы ты мне изменила, ты бы сказала мне об этом, правда? Для меня страшнее самой страшной жестокости, если ты думаешь так: „Я изменяю ему, но признаться не решаюсь – не хочу делать больно“. Ты согласна со мной? Если тебе кто-то понадобится, лучше подойди и скажи: "Дай мне его». И я тебе его дам, даже если потом убью несколько раз подряд…»
Бедный мой Рено! Наверное, когда он писал, страшная картина всё ещё стояла у него перед глазами, он был подавлен и мучился от тоски в своей палате с переливающимися стенами… Только бы мне удалось передать в ответе то, чем я хотела бы его наполнить, я напишу ответ весёлыми оранжевыми чернилами, буду выводить строчки горящей соломинкой или пылающей розово-чёрной головешкой на бумаге тёплого бархата, похожей на мою кожу… Разве можно писать любовные письма? Их нужно рисовать, раскрашивать, выкрикивать… И пусть прочтёт с выражением!
О Марселе я ему, разумеется, писать не стала. Момент не самый подходящий. Уберём с его пути мелкие камешки: только бы не споткнулся на пути выздоровления!
Анни – как любезно с её стороны – готовит Марселю спальню рядом с моей туалетной комнатой. Спальня наверняка понравится моему пасынку: англоман Ален Самзен (Анни называет его не иначе как «мой бывший муж») украсил все комнаты верхнего этажа мебелью кричащего ярко-красного и серебристого лимонного дерева, в изобилии поставляемой на континент Уорингом и Джилоу. Но здесь по крайней мере меня это не раздражает: мои комнаты в зелено-серой и синей, как форель, гамме выплёскиваются за окно в переливающийся всеми цветами радуги сумрак, спускающийся к вечеру на кольцо невысоких гор.
Марсель будет прятать на ночь свою кукольную красоту – надеюсь, недолго – под розово-серый полог, а пудриться ему предстоит – о Бердслей! – перед трюмо на ножках газели, украшенным гирляндами… Я так и не примирилась с тем, что нам угрожает приезд Марселя:
– Ну скажите, Анни, разве не лучше нам было вдвоём: нежились себе спокойно на солнышке, болтая о любви, о путешествиях, собирали еловые шишки или прогуливались по дорожке, как сегодня?.. Взгляните-ка на эту жёлтую тропинку: как она изгибается, ныряя под деревья, точь-в-точь уж, что торопится спрятаться в прохладную тень…
Анни, глядя на мирный пейзаж, улыбается с таким безразличием, с каким улыбаются случайным знакомым. Вероятно, ей кажется, что в этой картине не хватает мужчин…
– Вас не смущает необъяснимое желание Марселя явиться сюда, Анни?
Она, пересилив себя, мило улыбается и нехотя качает головой: «Нет». Её широкополая шляпа – мы снова вытащили по случаю наступления призрачного бабьего лета свои подрумянившиеся, как хлебцы, колокола из манильской соломки – взмахивает крыльями по обе стороны от низкого пучка, и Анни становится похожа на собственную бабушку, какой та, вероятно, была году этак в тысяча восемьсот сороковом…
Беззащитный и неразборчивый Тоби-Пёс бежит впереди нас и ловит то кролика, то синицу, то крота, то сверчка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– «У меня всё есть. У вас не всё есть. У него, у неё что-то есть. Конь моего кузена красивее, чем нож тёти. Птица склевала ручку военного…» Учебник Оллендорфа! Ваша очередь, Анни!
Она отвечает не сразу, всё так же склонившись над землёй. Теперь мне виден лишь её нос, прекрасные коровьи ресницы и жалобно опущенные уголки рта – она всегда готова расплакаться.
– Слушайте, Клодина… Я знаю, вы меня любите… Но с того вечера, когда я решилась вам всё рассказать, вы больше не придаёте особого значения ни мне самой, ни участи, которую я избрала… Разумеется, мне достался лишь крохотный кусочек счастья, но я бы хотела… я хочу, чтобы вы согласились: каждому из нас, и вам тоже, удаётся захватить лишь краешек счастья. Вы несёте свой с гордостью, с чувством молчаливого превосходства, мне кажется, я слышу ваши мысли: «Моё счастье, или моя тоска, или моё вожделение – в общем, моя любовь – лучше, чем у других, они совсем не такие… Даже в дурном всё, что принадлежит мне, – лучше». Простите, я, разумеется, упрощаю, но это для быстроты изложения. Так думаете вы. Тогда и я стала размышлять – у меня много времени для размышлений – и пришла к выводу, что нет!.. Вы просто пребываете в неведении, хотя, может быть, и ощущаете недостаток того, чего у вас нет. Любовь – это не только страстная дочерняя привязанность, какую вы испытываете к Рено, не только добровольная зависимость, в которой вы пребываете, и не степенная нежность Рено по отношению к вам: год от года она всё благороднее, всё совершеннее – я лишь повторила ваши собственные слова! – остановила она мой протестующий порыв. – Обо всём вы подумали, – голос Анни дрожит от сознания собственной отваги, – забыли только, что рядом с вашей любовью могут существовать другие, ненароком коснуться её или даже толкнуть плечом: «А ну, подвинься, здесь наше место». Всё это я называю «любовью» просто потому, что нет другого слова, Клодина… Что, если в один прекрасный день вашей любовью станет такой малыш, как мой: юный полубог, пылкий, в сверкании молодости, с грубыми руками и узким лбом – как мне нравился его лоб! – под кудрявой шевелюрой?.. От такого не дождёшься утончённой нежности! Он бросается на вас без всяких церемоний, он гордится лишь своей кожей, мышцами, своей циничной мощью, и нет от него покоя, пока он не уснёт, упрямо сдвинув брови и крепко сжав кулаки. Лишь тогда у вас появляется немного времени, чтобы полюбоваться им, чтобы его подождать.
Без сомнения, позавчера я была не в лучшей форме. Ох уж эта Анни!.. Какая неуверенность овладела мной, чего мне не хватало, чтобы осадить её, даже поколотить при необходимости, вместо этого я вдруг глупо захихикала над очередным кошачьим кульбитом. Надо было… до чего я противна сама себе! Да за её слова следовало… Стареешь, Клодина! Но почему же в самом деле моё лучшее «я» не со мной?.. Ох, Анни! Помнится, она хвасталась, что умеет «думать». Я уже готова поверить ей.
От «моего лучшего "я"» пришло сегодня странное письмо. Я догадываюсь, что предыдущую ночь он провёл в мечтах обо мне, и в этом нет ничего хорошего. Меня охватывает беспокойство, когда его сны переходят вот так в дневные мечтания, словно ночь тянет за собой запоздалый туманный шлейф. Мне и отсюда видно, как его тревожный сон прерывается вздохами, бесконечным конвульсивным подёргиванием правой руки, виттовой пляской утомлённого писателя…
А снилось моему любимому, что я ему изменяю! Он стыдится рассказывать мне об этом, стыдится того, что ему такое может сниться, но с лёгкостью, словно какая-нибудь влюблённая модистка, путает случайные сновидения с предчувствиями.
«Понимаешь, Клодина, меня убивает мысль, что я старик…» Любимый мотив, он умиляет меня, но и смешит… «Успокой меня, детка. Ты так честна, что я всегда тебе верю, ведь если бы ты мне изменила, ты бы сказала мне об этом, правда? Для меня страшнее самой страшной жестокости, если ты думаешь так: „Я изменяю ему, но признаться не решаюсь – не хочу делать больно“. Ты согласна со мной? Если тебе кто-то понадобится, лучше подойди и скажи: "Дай мне его». И я тебе его дам, даже если потом убью несколько раз подряд…»
Бедный мой Рено! Наверное, когда он писал, страшная картина всё ещё стояла у него перед глазами, он был подавлен и мучился от тоски в своей палате с переливающимися стенами… Только бы мне удалось передать в ответе то, чем я хотела бы его наполнить, я напишу ответ весёлыми оранжевыми чернилами, буду выводить строчки горящей соломинкой или пылающей розово-чёрной головешкой на бумаге тёплого бархата, похожей на мою кожу… Разве можно писать любовные письма? Их нужно рисовать, раскрашивать, выкрикивать… И пусть прочтёт с выражением!
О Марселе я ему, разумеется, писать не стала. Момент не самый подходящий. Уберём с его пути мелкие камешки: только бы не споткнулся на пути выздоровления!
Анни – как любезно с её стороны – готовит Марселю спальню рядом с моей туалетной комнатой. Спальня наверняка понравится моему пасынку: англоман Ален Самзен (Анни называет его не иначе как «мой бывший муж») украсил все комнаты верхнего этажа мебелью кричащего ярко-красного и серебристого лимонного дерева, в изобилии поставляемой на континент Уорингом и Джилоу. Но здесь по крайней мере меня это не раздражает: мои комнаты в зелено-серой и синей, как форель, гамме выплёскиваются за окно в переливающийся всеми цветами радуги сумрак, спускающийся к вечеру на кольцо невысоких гор.
Марсель будет прятать на ночь свою кукольную красоту – надеюсь, недолго – под розово-серый полог, а пудриться ему предстоит – о Бердслей! – перед трюмо на ножках газели, украшенным гирляндами… Я так и не примирилась с тем, что нам угрожает приезд Марселя:
– Ну скажите, Анни, разве не лучше нам было вдвоём: нежились себе спокойно на солнышке, болтая о любви, о путешествиях, собирали еловые шишки или прогуливались по дорожке, как сегодня?.. Взгляните-ка на эту жёлтую тропинку: как она изгибается, ныряя под деревья, точь-в-точь уж, что торопится спрятаться в прохладную тень…
Анни, глядя на мирный пейзаж, улыбается с таким безразличием, с каким улыбаются случайным знакомым. Вероятно, ей кажется, что в этой картине не хватает мужчин…
– Вас не смущает необъяснимое желание Марселя явиться сюда, Анни?
Она, пересилив себя, мило улыбается и нехотя качает головой: «Нет». Её широкополая шляпа – мы снова вытащили по случаю наступления призрачного бабьего лета свои подрумянившиеся, как хлебцы, колокола из манильской соломки – взмахивает крыльями по обе стороны от низкого пучка, и Анни становится похожа на собственную бабушку, какой та, вероятно, была году этак в тысяча восемьсот сороковом…
Беззащитный и неразборчивый Тоби-Пёс бежит впереди нас и ловит то кролика, то синицу, то крота, то сверчка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36