А четверть часа спустя, о-о-о…
Я даже подпрыгиваю от изумления:
– То есть как через четверть часа?
– Да он жил на улице Гайон, – объясняет Анни с подкупающей простотой. – Ему всего-то оставалось подняться на шестой этаж, швырнуть шляпу на кровать, меня – в кресло… Так любят воробьи в водосточном жёлобе… Говорю же: четверть часа спустя я уже стала его любовницей и рыдала от расстройства, усталости, неудовлетворённости и ещё потому, что он был тороплив и грубоват… А когда я хотела хотя бы уткнуться в его плечо, чтобы отдохнуть, прильнуть к его губам, жёстким, подвижным, почти злым… Знаете, что я услышала? Я услышала аккорды и распевное: «А-а-а-а-а»! Рюзиньоль в одних кальсонах, но в пиджаке сидел за пианино и осторожно, вполголоса, распевался, всё выше, выше: «А-а-а-а-а», – пока не добрался до своего знаменитого «до», острого и блестящего, как копьё… Я в себя прийти не могла! Вдруг он разворачивается, прыгает на меня, и всё начинается сначала! С той же петушиной торопливостью – он заботился только о собственном удовольствии, меня, увы, ждало то же разочарование, – потом сразу же следом водопад звуков вокальных упражнений (я у него вообще никогда не слышала… никакого другого журчания, кроме этого), и – оп! Всё снова. Вот так он и жил. Приволочёт к себе женщину, возьмёт её в пять минут и бегом, бегом к пианино – проверить, не пострадало ли от этого его «до»! Нет, вы не представляете себе, как я была разочарована! Гибкий, как виноградная лоза, Рюзиньоль с горящими глазами – думаешь, прожжёт насквозь… А он только сам вспыхивал, как сухое конопляное семя, которым здесь разжигают зимой очаг… За ним никогда нельзя было поспеть!
– Никогда?
– Никогда!
– Значит, вы всё же к нему приходили ещё?
– Да, – признаёт она – искренняя, жалкая. – Его объятия обжигали меня, встряхивали и оставляли совершенно неудовлетворённой – так не приносит пользы утихшая раньше времени боль, не доведённое до конца наказание… Я почти всегда плакала потом…
– А его это не волновало?
– Его? Нет. Он выдавал своё замечательное «до», потом хлопал меня по плечу и останавливал на моём лице не ведающий удивления взгляд: «Бедняжка… это от признательности…»
Я постепенно просыпаюсь от ласкового шороха – монотонного, но выразительного, по слогам, шепотка… и узнаю шелковистый шелест снега по закрытым ставням. Вот и снег! Падает, наверное, тяжёлыми хлопьями со спокойных, не тревожимых ветром небес, прямо, неторопливо… Он ослепил рассвет, мешает дышать спешащим в школу ребятишкам – они задирают нос и ловят снежинки раскрытым ртом, как я когда-то…
Насмешница ночь одарила меня солнечными, опасными сновидениями, лёгкими и пустыми, про моё детство, лето, жару, жажду…
Начинающаяся лихорадка не даёт мне покинуть лето и сад моего детства. Я хочу пить. Но мне хочется только той, закрашенной простым красным вином бледно-розовой воды, что наливала мне в прохладной, чуть затхлой столовой Мели… «Пить, Мели, скорей».
Она хлопала дверью, скрипела низенькая решётка, и по чёрной лестнице поднимался запах прораставшего в погребе картофеля, пролитого на песок закисшего вина, такой влажный и ледяной, что у меня пробегал озноб между мокрых от бега и игр лопаток… Да, только его хочу, того обычного вина из единственного в кухне бочонка, густого, пузырившегося в грубом стакане.
– Ещё стаканчик, Мели!
– Нельзя, говорю. Лягушки в животе разведутся. Её коронное выражение; каждый раз, услышав его, как, впрочем, и любую другую присказку Мели, я испытывала сладкую тревогу… «Если собака найдёт девочкин зубик и проглотит его, то у той девочки вырастет во рту собачий клык, а у собаки – человечий зуб…» «Не надевай на переменке чужую шляпку: от „трёх потов“ можно облысеть».
Со света я плохо видела в полумраке столовой и скорее угадывала на столе только что испечённый хлеб, отламывала от него ещё горячую горбушку, выгребала оттуда мякоть и наполняла чашечку из корки малиновым желе… Полдник! Любимая моя еда: её можно было утащить с собой на сук орешника, или на чердак, или оставить до последней перемены, когда мы умудрялись есть, одновременно крича, смеясь, играя в классики, и никто никогда не подавился…
Потом я возвращалась в свой золотой, жужжащий сад, одуряюще пахнувший глицинией и клевером, свой заколдованный лес, где качались на ветках зелёные груши, белые и розовые ягоды черешни, бархатные абрикосы и бородатый крыжовник.
Июнь – месяц моей мечты! Самое начало лета, когда плоды наливаются кислым соком! Трава красила в зелёный цвет моё белое платье и табачного цвета чулки, на ягодах вишни, когда я их накалывала иголкой, круглыми каплями выступал бледно-розовый сок… А зелёная смородина – закатишь её под язык и боязливо раздавишь зубами – знаешь, что вкус ужасный, но оказывается ещё хуже!..
Я хочу пить лишь подкрашенную вином воду из стакана с толстыми краями в тёмной столовой моего детства…
Идёт снег. Я жду Рено. Марсель скучает. Анни вышивает, вспоминает и надеется! Вчера я ушла и оставила их вдвоём:
«Анни, смотрите не сделайте Марселю ребёнка».
И вперёд, по свежему снежку в тёплых суконных гетрах!
Какая нетронутая белизна! Только ели голубыми пятнами, да порыжевший куст хризантем, да сиреневая грудка голодного голубя…
Жёлто-серо-рыже-полосатая в пятнышко Перонель с глазами-фонарями, опьянев, преобразилась в пантеру и охотится за неосторожными воробьями, но сегодня разноцветная шкурка выдаёт её, хоть она и распластывается на снегу, прижимает уши, сводит брови, сердито подёргивает хвостом… Никогда ещё, должно быть, она так не сожалела о том, что не родилась хамелеоном. «Помоги мне стать белой-белой», – просят меня её прекрасные свирепые глаза… Тоби-Пёс, чёрный, лоснящийся, чихая бежит за мной, со стороны кажется, что он старательно вырисовывает лапами маленькие розетки между длинными следами моих туфель… Ты, словно приземистый призрак, всюду бродишь за мной, маленький проницательный пёс, ты точно знаешь, что я не брошу тебя, как Анни, ради швейцара в зелёной с золотом униформе, с тугими, как яблоки, щеками…
Воздуха не хватает, между небом и землёй висит снег, и ни малейшего дуновения ветра. Я окликаю Тоби-Пса, мой голос глохнет, как в завешенной портьерами комнате. Вокруг всё так изменилось, что я испытываю приятное чувство, будто я потерялась в незнакомом месте. Запах снега, тонкий аромат влаги, эфира, пыли забивает все остальные запахи. Крошка бульдог, не чувствуя больше дороги, всё чаще оглядывается на меня. Я его успокаиваю, и мы идём дальше по белому полотну, едва обозначенному двумя полосками колёс да зеленоватыми катышками навоза, вокруг которых кружат синицы… «Вперёд, Тоби, в лес».
– Так далеко! – отвечает глазами Тоби.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Я даже подпрыгиваю от изумления:
– То есть как через четверть часа?
– Да он жил на улице Гайон, – объясняет Анни с подкупающей простотой. – Ему всего-то оставалось подняться на шестой этаж, швырнуть шляпу на кровать, меня – в кресло… Так любят воробьи в водосточном жёлобе… Говорю же: четверть часа спустя я уже стала его любовницей и рыдала от расстройства, усталости, неудовлетворённости и ещё потому, что он был тороплив и грубоват… А когда я хотела хотя бы уткнуться в его плечо, чтобы отдохнуть, прильнуть к его губам, жёстким, подвижным, почти злым… Знаете, что я услышала? Я услышала аккорды и распевное: «А-а-а-а-а»! Рюзиньоль в одних кальсонах, но в пиджаке сидел за пианино и осторожно, вполголоса, распевался, всё выше, выше: «А-а-а-а-а», – пока не добрался до своего знаменитого «до», острого и блестящего, как копьё… Я в себя прийти не могла! Вдруг он разворачивается, прыгает на меня, и всё начинается сначала! С той же петушиной торопливостью – он заботился только о собственном удовольствии, меня, увы, ждало то же разочарование, – потом сразу же следом водопад звуков вокальных упражнений (я у него вообще никогда не слышала… никакого другого журчания, кроме этого), и – оп! Всё снова. Вот так он и жил. Приволочёт к себе женщину, возьмёт её в пять минут и бегом, бегом к пианино – проверить, не пострадало ли от этого его «до»! Нет, вы не представляете себе, как я была разочарована! Гибкий, как виноградная лоза, Рюзиньоль с горящими глазами – думаешь, прожжёт насквозь… А он только сам вспыхивал, как сухое конопляное семя, которым здесь разжигают зимой очаг… За ним никогда нельзя было поспеть!
– Никогда?
– Никогда!
– Значит, вы всё же к нему приходили ещё?
– Да, – признаёт она – искренняя, жалкая. – Его объятия обжигали меня, встряхивали и оставляли совершенно неудовлетворённой – так не приносит пользы утихшая раньше времени боль, не доведённое до конца наказание… Я почти всегда плакала потом…
– А его это не волновало?
– Его? Нет. Он выдавал своё замечательное «до», потом хлопал меня по плечу и останавливал на моём лице не ведающий удивления взгляд: «Бедняжка… это от признательности…»
Я постепенно просыпаюсь от ласкового шороха – монотонного, но выразительного, по слогам, шепотка… и узнаю шелковистый шелест снега по закрытым ставням. Вот и снег! Падает, наверное, тяжёлыми хлопьями со спокойных, не тревожимых ветром небес, прямо, неторопливо… Он ослепил рассвет, мешает дышать спешащим в школу ребятишкам – они задирают нос и ловят снежинки раскрытым ртом, как я когда-то…
Насмешница ночь одарила меня солнечными, опасными сновидениями, лёгкими и пустыми, про моё детство, лето, жару, жажду…
Начинающаяся лихорадка не даёт мне покинуть лето и сад моего детства. Я хочу пить. Но мне хочется только той, закрашенной простым красным вином бледно-розовой воды, что наливала мне в прохладной, чуть затхлой столовой Мели… «Пить, Мели, скорей».
Она хлопала дверью, скрипела низенькая решётка, и по чёрной лестнице поднимался запах прораставшего в погребе картофеля, пролитого на песок закисшего вина, такой влажный и ледяной, что у меня пробегал озноб между мокрых от бега и игр лопаток… Да, только его хочу, того обычного вина из единственного в кухне бочонка, густого, пузырившегося в грубом стакане.
– Ещё стаканчик, Мели!
– Нельзя, говорю. Лягушки в животе разведутся. Её коронное выражение; каждый раз, услышав его, как, впрочем, и любую другую присказку Мели, я испытывала сладкую тревогу… «Если собака найдёт девочкин зубик и проглотит его, то у той девочки вырастет во рту собачий клык, а у собаки – человечий зуб…» «Не надевай на переменке чужую шляпку: от „трёх потов“ можно облысеть».
Со света я плохо видела в полумраке столовой и скорее угадывала на столе только что испечённый хлеб, отламывала от него ещё горячую горбушку, выгребала оттуда мякоть и наполняла чашечку из корки малиновым желе… Полдник! Любимая моя еда: её можно было утащить с собой на сук орешника, или на чердак, или оставить до последней перемены, когда мы умудрялись есть, одновременно крича, смеясь, играя в классики, и никто никогда не подавился…
Потом я возвращалась в свой золотой, жужжащий сад, одуряюще пахнувший глицинией и клевером, свой заколдованный лес, где качались на ветках зелёные груши, белые и розовые ягоды черешни, бархатные абрикосы и бородатый крыжовник.
Июнь – месяц моей мечты! Самое начало лета, когда плоды наливаются кислым соком! Трава красила в зелёный цвет моё белое платье и табачного цвета чулки, на ягодах вишни, когда я их накалывала иголкой, круглыми каплями выступал бледно-розовый сок… А зелёная смородина – закатишь её под язык и боязливо раздавишь зубами – знаешь, что вкус ужасный, но оказывается ещё хуже!..
Я хочу пить лишь подкрашенную вином воду из стакана с толстыми краями в тёмной столовой моего детства…
Идёт снег. Я жду Рено. Марсель скучает. Анни вышивает, вспоминает и надеется! Вчера я ушла и оставила их вдвоём:
«Анни, смотрите не сделайте Марселю ребёнка».
И вперёд, по свежему снежку в тёплых суконных гетрах!
Какая нетронутая белизна! Только ели голубыми пятнами, да порыжевший куст хризантем, да сиреневая грудка голодного голубя…
Жёлто-серо-рыже-полосатая в пятнышко Перонель с глазами-фонарями, опьянев, преобразилась в пантеру и охотится за неосторожными воробьями, но сегодня разноцветная шкурка выдаёт её, хоть она и распластывается на снегу, прижимает уши, сводит брови, сердито подёргивает хвостом… Никогда ещё, должно быть, она так не сожалела о том, что не родилась хамелеоном. «Помоги мне стать белой-белой», – просят меня её прекрасные свирепые глаза… Тоби-Пёс, чёрный, лоснящийся, чихая бежит за мной, со стороны кажется, что он старательно вырисовывает лапами маленькие розетки между длинными следами моих туфель… Ты, словно приземистый призрак, всюду бродишь за мной, маленький проницательный пёс, ты точно знаешь, что я не брошу тебя, как Анни, ради швейцара в зелёной с золотом униформе, с тугими, как яблоки, щеками…
Воздуха не хватает, между небом и землёй висит снег, и ни малейшего дуновения ветра. Я окликаю Тоби-Пса, мой голос глохнет, как в завешенной портьерами комнате. Вокруг всё так изменилось, что я испытываю приятное чувство, будто я потерялась в незнакомом месте. Запах снега, тонкий аромат влаги, эфира, пыли забивает все остальные запахи. Крошка бульдог, не чувствуя больше дороги, всё чаще оглядывается на меня. Я его успокаиваю, и мы идём дальше по белому полотну, едва обозначенному двумя полосками колёс да зеленоватыми катышками навоза, вокруг которых кружат синицы… «Вперёд, Тоби, в лес».
– Так далеко! – отвечает глазами Тоби.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36