До его прихода отец еще собирался посидеть за столиком и выправить рукопись. Он будет править немецкий, а Казик проверит польский. Так они собирались, но я очень опоздала, и, когда я пришла туда, печатник уже явился и сидел с моим отцом и Казиком. Отец был очень злой, и я извинилась, но я видела, он очень сердитый, и он быстро схватил у меня рукопись и велел сесть. Я села и почувствовала такую сильную боль в животе – очень я боялась, что он такой сердитый. Странно, Язвинка, как человек помнит некоторые подробности. К примеру, я помню, мой отец пил чай, а Казик пил сливовицу, а печатник – я этого человека уже раньше встречала, его звали Роман Сенкевич, да-да, как знаменитого писателя, – пил водку. Я уверена, я все точно помню, потому что отец пил чай. То есть, понимаешь, я работала весь день и ужасно устала, и мне хотелось только одного – чашечку чаю, как пил отец. Но я никогда в жизни не посмела бы заказать сама – никогда! Помню, я смотрела на его чайник и его чашку, и мне так хотелось такого горячего чая. И если бы я так не опоздала, отец предложил бы мне чай, но сейчас он очень на меня был сердитый и ничего не сказал про чай, так что я просто сидела там и смотрела вниз на мои ногти, а отец и Казик стали читать рукопись.
Мне казалось, прошло несколько часов. Тот печатник, Сенкевич – он был такой толстый человек с усами и, помню, часто так хмыкал, – я разговаривала с ним про погоду, про разные всякие вещи, но главным образом я просто сидела за этим холодным столом, молчала и помирала от жажды – так мне хотелось чай. Наконец отец поднял глаза от рукописи, глядит прямо на меня и говорит: «Кто такой этот Невилл Чемберлен, который так любит Рихарда Вагнера?» И глядит на меня в упор, а я просто не понимаю, что он хочет, только понимаю, что он страшно недоволен. Недоволен мной. А я не понимаю, и сказала: «О чем ты, папа?» И он снова повторил свой вопрос – на этот раз avec l’accent на Невилл , и тут я поняла, что сделала очень плохую ошибку. Потому что, понимаешь, был такой английский писатель Чемберлен, которого отец много упоминал в своем эссе, чтобы подкрепить свою философию; не знаю, слышал ли ты о нем, он написал книжку под названием «Die Grundlagen des…». Ну, в общем, по-английски она, по-моему, называется «Основы девятнадцатого столетия», и в ней столько много любви к Германии, и такое преклонение перед Рихардом Вагнером, и такая злобная ненависть к евреям – он говорит, они испоганили всю европейскую культуру. Отец очень высоко восхищался этим Чемберленом, и я только там поняла: когда он мне диктовал, я машинально печатала везде «Невилл», потому что про Невилла Чемберлена все говорили из-за Мюнхена, а того, который ненавидел евреев, звали Хустон Чемберлен. И теперь я помирала от страха, потому что везде повторила эту ошибку – и в примечаниях, и в библиографии, везде.
Ах, Язвинка, это был такой позор! Потому что мой отец – он был как помешанный на совершенстве, и эта ошибка – он не мог на нее fermer les yeux, не мог ее пропустить, он должен был тут же устроить целый спектакль, и я услышала, как он при Казике и Сенкевиче сказал вот так … я это никогда не забуду, столько много было там презрения: «У тебя вместо мозгов – каша в голове, как у твоей матушки. Не знаю, от кого ты унаследовала свое тело, но голову, во всяком случае, ты унаследовала не от меня». И я слышу, Сснкевич хмыкает – скорее, наверное, от смущения, и я поднимаю глаза на Казика, а у него на лице такая улыбочка – только я не удивилась, что он как бы разделял презрение моего отца. Теперь уж я признаюсь тебе, Язвинка, что тогда, много недель назад, я тебе соврала. Я и тогда нисколько не любила Казика – я совсем не любила моего мужа, он был для меня как чужой человек с каменным лицом, совсем-совсем чужой. Сколько же всякой лжи я тебе наговорила, Язвинка! Я просто настоящая menteuse…
Отец все говорил и говорил про мои умственные способности или отсутствие их, и я чувствовала, как горит у меня лицо, но я заткнула уши и выключила слух. «Папа, папа, – помню, твердила я про себя, – пожалуйста , одну только чашечку чаю!» Потом отец перестал на меня нападать и снова принимается читать рукопись. А я сидела и смотрела на свои руки, и вдруг мне стало очень страшно. Было холодно. Это кафе – оно было как преддверие ада. Вокруг меня, я слышала, шептались люди, и все было в таком болезненном ключе глубокого минора, понимаешь, совсем как один из последних квартетов Бетховена, будто у всех горе, а кроме того… кроме того, на улице выл такой холодный сырой ветер, и я вдруг поняла: все вокруг меня шепчутся, что будет война. Мне казалось, я чуть ли не слышу где-то вдали, за городом, на горизонте, грохот пушек. Я почувствовала очень сильный страх, и мне захотелось подняться и убежать, но я не могла и продолжала сидеть. Наконец я услышала, как отец спросил Сенкевича, сколько времени займет печатанье брошюры, если срочно, и Сенкевич сказал – послезавтра будет готово. Потом я поняла, что отец говорит с Казиком – надо будет распространить брошюру среди преподавателей университета. Большую часть он намеревался разослать в разные места в Польше, Германии и Австрии, но две-три сотни брошюр на польском языке он хотел раздать преподавателям университета. И я поняла, что он велит Казику – велит , говорю я, потому что Казик, как и я, был у него под башмаком, – велит лично раздать брошюры в университете, как только их напечатают. Только ему, конечно, понадобится помощь. И я услышала, как отец сказал: «Софи поможет тебе распространить их».
И тут я поняла, что почти единственная вещь на свете, которую я не хочу, чтобы меня заставили делать, – это быть и дальше impligu?e к этой брошюре. И мне так тошно стало при одной мысли, что надо будет ходить по университету со стопкой этих книжонок и раздавать их преподавателям. Но раз отец сказал: «Софи поможет тебе распространить их», я поняла: значит, я буду там вместе с Казиком раздавать эти брошюры, я же всегда делала все, что велел отец, с тех пор как была совсем маленькая, – бегала по его поручениям, приносила то, что он просил, научилась печатать на машинке и стенографировать, чтобы он мог использовать меня, когда захочет. И такая страшная пустота стала во мне, когда я поняла, что ничего не могу тут поделать, не могу сказать «нет», просто невозможно сказать: «Папа, я не стану помогать и разносить эту штуку». Но тут, понимаешь, Язвинка, я должна сказать тебе правду, которую я до сих пор не могу ухватить или сделать по-настоящему ясной. Наверно, так бы много лучше выглядело, если бы я сказала, что не хотела помогать распространять это произведение моего отца просто потому, что наконец поняла: он говорит там – «убивайте евреев». Я знала: это плохо, ужасно, и все равно даже тогда я просто не могла поверить, что именно так он написал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
Мне казалось, прошло несколько часов. Тот печатник, Сенкевич – он был такой толстый человек с усами и, помню, часто так хмыкал, – я разговаривала с ним про погоду, про разные всякие вещи, но главным образом я просто сидела за этим холодным столом, молчала и помирала от жажды – так мне хотелось чай. Наконец отец поднял глаза от рукописи, глядит прямо на меня и говорит: «Кто такой этот Невилл Чемберлен, который так любит Рихарда Вагнера?» И глядит на меня в упор, а я просто не понимаю, что он хочет, только понимаю, что он страшно недоволен. Недоволен мной. А я не понимаю, и сказала: «О чем ты, папа?» И он снова повторил свой вопрос – на этот раз avec l’accent на Невилл , и тут я поняла, что сделала очень плохую ошибку. Потому что, понимаешь, был такой английский писатель Чемберлен, которого отец много упоминал в своем эссе, чтобы подкрепить свою философию; не знаю, слышал ли ты о нем, он написал книжку под названием «Die Grundlagen des…». Ну, в общем, по-английски она, по-моему, называется «Основы девятнадцатого столетия», и в ней столько много любви к Германии, и такое преклонение перед Рихардом Вагнером, и такая злобная ненависть к евреям – он говорит, они испоганили всю европейскую культуру. Отец очень высоко восхищался этим Чемберленом, и я только там поняла: когда он мне диктовал, я машинально печатала везде «Невилл», потому что про Невилла Чемберлена все говорили из-за Мюнхена, а того, который ненавидел евреев, звали Хустон Чемберлен. И теперь я помирала от страха, потому что везде повторила эту ошибку – и в примечаниях, и в библиографии, везде.
Ах, Язвинка, это был такой позор! Потому что мой отец – он был как помешанный на совершенстве, и эта ошибка – он не мог на нее fermer les yeux, не мог ее пропустить, он должен был тут же устроить целый спектакль, и я услышала, как он при Казике и Сенкевиче сказал вот так … я это никогда не забуду, столько много было там презрения: «У тебя вместо мозгов – каша в голове, как у твоей матушки. Не знаю, от кого ты унаследовала свое тело, но голову, во всяком случае, ты унаследовала не от меня». И я слышу, Сснкевич хмыкает – скорее, наверное, от смущения, и я поднимаю глаза на Казика, а у него на лице такая улыбочка – только я не удивилась, что он как бы разделял презрение моего отца. Теперь уж я признаюсь тебе, Язвинка, что тогда, много недель назад, я тебе соврала. Я и тогда нисколько не любила Казика – я совсем не любила моего мужа, он был для меня как чужой человек с каменным лицом, совсем-совсем чужой. Сколько же всякой лжи я тебе наговорила, Язвинка! Я просто настоящая menteuse…
Отец все говорил и говорил про мои умственные способности или отсутствие их, и я чувствовала, как горит у меня лицо, но я заткнула уши и выключила слух. «Папа, папа, – помню, твердила я про себя, – пожалуйста , одну только чашечку чаю!» Потом отец перестал на меня нападать и снова принимается читать рукопись. А я сидела и смотрела на свои руки, и вдруг мне стало очень страшно. Было холодно. Это кафе – оно было как преддверие ада. Вокруг меня, я слышала, шептались люди, и все было в таком болезненном ключе глубокого минора, понимаешь, совсем как один из последних квартетов Бетховена, будто у всех горе, а кроме того… кроме того, на улице выл такой холодный сырой ветер, и я вдруг поняла: все вокруг меня шепчутся, что будет война. Мне казалось, я чуть ли не слышу где-то вдали, за городом, на горизонте, грохот пушек. Я почувствовала очень сильный страх, и мне захотелось подняться и убежать, но я не могла и продолжала сидеть. Наконец я услышала, как отец спросил Сенкевича, сколько времени займет печатанье брошюры, если срочно, и Сенкевич сказал – послезавтра будет готово. Потом я поняла, что отец говорит с Казиком – надо будет распространить брошюру среди преподавателей университета. Большую часть он намеревался разослать в разные места в Польше, Германии и Австрии, но две-три сотни брошюр на польском языке он хотел раздать преподавателям университета. И я поняла, что он велит Казику – велит , говорю я, потому что Казик, как и я, был у него под башмаком, – велит лично раздать брошюры в университете, как только их напечатают. Только ему, конечно, понадобится помощь. И я услышала, как отец сказал: «Софи поможет тебе распространить их».
И тут я поняла, что почти единственная вещь на свете, которую я не хочу, чтобы меня заставили делать, – это быть и дальше impligu?e к этой брошюре. И мне так тошно стало при одной мысли, что надо будет ходить по университету со стопкой этих книжонок и раздавать их преподавателям. Но раз отец сказал: «Софи поможет тебе распространить их», я поняла: значит, я буду там вместе с Казиком раздавать эти брошюры, я же всегда делала все, что велел отец, с тех пор как была совсем маленькая, – бегала по его поручениям, приносила то, что он просил, научилась печатать на машинке и стенографировать, чтобы он мог использовать меня, когда захочет. И такая страшная пустота стала во мне, когда я поняла, что ничего не могу тут поделать, не могу сказать «нет», просто невозможно сказать: «Папа, я не стану помогать и разносить эту штуку». Но тут, понимаешь, Язвинка, я должна сказать тебе правду, которую я до сих пор не могу ухватить или сделать по-настоящему ясной. Наверно, так бы много лучше выглядело, если бы я сказала, что не хотела помогать распространять это произведение моего отца просто потому, что наконец поняла: он говорит там – «убивайте евреев». Я знала: это плохо, ужасно, и все равно даже тогда я просто не могла поверить, что именно так он написал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207