Софи при этих словах чуть не подавилась хрящеватым мясом, которое было у нее во рту. Уезжает? Хесс уезжает из лагеря! Быть не может! Она выпрямилась, вцепилась Бронеку в рукав.
– Ты уверен? – спросила она. – Бронек, ты в этом уверен?
– Я рассказываю вам то, что Шмаузер сказал Руди, когда другие офицеры ушли. Сказал, что Руди отлично поработал, а теперь он нужен в Берлине, в центральной конторе. Так что пусть готовится немедленно перебираться туда.
– Что значит – немедленно ? – не отступалась Софи. – Сегодня, в будущем месяце – когда?
– Не знаю, – ответил Бронек, – только уж явно скоро. – Голос его зазвучал глуше от дурного предчувствия. – Сам я, прямо скажу, совсем этому не рад. – Он угрюмо помолчал. – Ведь кто знает, кого посадят на его место? Может, и садиста какого. Какого-нибудь убийцу-гориллу! Тогда, может, и Бронека тоже…? – Он закатил глаза и провел указательным пальцем по горлу. – Он ведь тоже мог со мной покончить, мог дать мне газу, как евреям, – они ведь, знаете, тогда так делали, – а он взял меня сюда и обращался со мной как с человеком. Так что не думайте, что я не пожалею, когда Руди уедет.
Но Софи, занятая своими мыслями, уже не слышала Бронека. Весть об отъезде Хесса повергла ее в панику. Она поняла, что надо действовать быстро, не тянуть, если она хочет, чтобы комендант обратил на нее внимание, и тогда с его помощью ей, возможно, удастся осуществить задуманное. Весь последующий час, стирая рядом с Лоттой белье Хессова семейства (а узники, жившие в доме, были избавлены от до смерти изнурительных бесконечных построений, обязательных для всего остального лагеря; по счастью, Софи стирала лишь груды одежды и белья, поступавшие сверху – правда, в ненормальных количествах из-за помешательства фрау Хесс на грязи и микробах), Софи рисовала себе различные скетчи и сценки между нею и комендантом, благодаря которым у них наконец установятся достаточно интимные отношения, чтобы она могла рассказать ему свою историю и искупить свою вину. Но время уже начало работать против нее. Если она немедленно, быть может даже нахально, не примется за дело, он может уехать, и все ее планы рухнут. Она волновалась до потери сознания и почему-то особенно остро чувствовала голод.
Пакетик с инжиром она запрятала под отпоровшуюся подшивку своей полосатой куртки. Незадолго до восьми, когда уже пора было идти на четвертый этаж, в мансарду, где находился кабинет, Софи почувствовала, что не в силах дольше сдерживаться – так ей захотелось инжира. Она нырнула под лестницу, где было достаточно просторно и где ее не могли увидеть другие узницы. И там лихорадочно разорвала целлофан. Слезы застлали ей глаза, когда нежные комочки инжира (влажно вязкие и божественно сладкие, с вкрапленными в них архипелагами зернышек) один за другим заскользили по ее пищеводу; ошалев от счастья, не стыдясь своей алчности и того, что сладкая слюна течет по пальцам и подбородку, она съела весь инжир. Глаза ее все еще застилал туман, и она задыхалась от наслаждения. Затем, постояв немного, чтобы инжир осел в желудке, а лицо приняло спокойное выражение, она медленно пошла наверх. Подъем длился всего несколько минут, но за это время возникло два памятных обстоятельства, которые жуткой явью вплелись в ее страшную, как галлюцинации, утреннюю, послеполуденную и вечернюю жизнь в Доме Хесса…
На лестничных площадках – как раз над подвалом и под самой мансардой – были окошки, выходившие на запад, и Софи обычно старалась отвести от них взгляд, хотя это и не всегда ей удавалось. Вид, открывавшийся оттуда, был ничем не примечателен: на переднем плане – бурый лысый плац, низкий деревянный барак, проволочная изгородь под электрическим током, окружающая такую неуместную тут кущу изящных тополей, но вдали видна была железнодорожная платформа, где происходили «селекции». И там неизменно стояли, вытянувшись в ряд, железнодорожные вагоны, служившие этаким серовато-коричневым задником, на фоне которого разыгрывались смазанные, ошарашивающие картины жестокости, насилия и безумия. Платформа находилась слишком близко, чтобы ее не заметить, и слишком далеко, чтобы отчетливо видеть то, что там происходит. Возможно, рассказывала потом Софи, то, что она сама прибыла на этой цементный quai, и ассоциации, которые он вызывал, побуждали ее избегать смотреть туда, отводить взгляд, не пускать в поле зрения мимолетно промелькнувшую картину, которая с этого наблюдательного поста представала ей весьма несовершенной, напоминая зернистые тени-призраки в старой немой кинохронике: высоко занесенный приклад; трупы, вытаскиваемые из товарных вагонов; человек, точно кукла из папье-маше, втаптываемый в землю.
Иногда ей казалось, что дело обходилось без жестокости – оставалось лишь страшное впечатление от железного порядка и людских толп, которые, покорно передвигая ноги, исчезали из глаз. Платформа находилась слишком далеко, и звуки сюда не долетали: полоумный грохот оркестра из узников, встречавшего каждый поезд; окрики охранников, лай собак – все это не достигало Дома Хесса, хотя при случае нельзя было не услышать треска револьверного выстрела. Таким образом, драма как бы разыгрывалась в милосердном вакууме, откуда были изъяты горестные стоны, крики ужаса и прочие звуки этого ада. Наверное, этим и объясняется, думала Софи, взбираясь по лестнице, то, что она время от времени уступает неудержимому желанию взглянуть туда, – вот и сейчас она увидела лишь цепочку только что прибывших, еще не разгруженных товарных вагонов. Охранники-эсесовцы, в облачках пара, окружали поезд. Из накладных, накануне полученных Хессом, Софи знала, что это второй из двух составов с 2100 евреями из Греции.
Удовлетворив свое любопытство, она отвернулась от окна и открыла дверь в гостиную, которую ей следовало пересечь, чтобы попасть на лестницу, ведущую наверх. С радиолы фирмы «Стромберг-Карлсон» звучало контральто, наполняя комнату любовным страданием, и экономка Вильгельмина стояла и слушала, достаточно громко подпевая и роясь в груде шелкового женского белья. Она была одна. Комнату заливал солнечный свет.
На Вильгельмине (как заметила Софи, спеша побыстрее пройти через комнату) был халат с хозяйского плеча и розовые ночные туфли с большими розовыми помпонами; ее крашенные хной волосы были закручены на бигуди. Нарумяненное лицо горело как огонь. Подпевала она на редкость фальшиво. Когда Софи проходила мимо, она повернулась и впилась в нее отнюдь не неприязненным взглядом, что не очень вязалось с невероятно отталкивающим лицом этой женщины. (Сейчас это может показаться навязчивым и, наверно, недостаточно убедительным, но я не могу удержаться, чтобы не повторить манихейского высказывания Софи в то лето и на этом поставить точку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207