– Как дети, Ванда?! Ян и Ева. Они в порядке?
– Да, в порядке. Они где-то тут, в этом здании. Нацисты не причинили им зла. Они арестовали всех в нашем доме – всех, включая твоих детей. Никого не оставили. – Страдальческая гримаса исказила ее крупное, сильное лицо, обезображенное сейчас ссадиной. – О господи, они забрали сегодня столько наших. После убийства Юзефа я понимала, что и до нас скоро доберутся. Это катастрофа!
Хоть дети не пострадали – и то хорошо. Софи сразу почувствовала облегчение и благословляла Ванду. Затем, не в силах сдержать порыв, она кончиками пальцев погладила обезображенную распухшую щеку с багровой ссадиной, но до самой ссадины не дотронулась. И снова заплакала.
– Что они сделали с тобой, Ванда, милая? – прошептала она.
– Горилла гестаповец швырнул меня вниз с лестницы, а потом наступил мне на лицо. Ох, эти… – Она возвела глаза к потолку, но проклятия так и не слетели с ее уст. Немцев непрестанно и так давно кляли, что самая грязная анафема, даже только что выдуманная, прозвучала бы плоско – пусть лучше молчит язык. – Не страшно: по-моему, он ничего мне не сломал. Уверена, на вид это куда хуже, чем по ощущению. – Она снова обняла Софи, тихонько цокая языком. – Бедненькая Зося! Надо же, чтобы именно ты попала в их грязный капкан.
Ванда! Могла ли Софи когда-либо измерить или до конца определить свое чувство к Ванде – сложное чувство: в нем была и любовь, и зависть, и недоверие, и зависимость, и враждебность, и восхищение? Они были во многих отношениях так похожи и, однако же, были такие разные. Вначале их сблизило общее увлечение музыкой. Ванда приехала в Варшаву заниматься вокалом в консерватории, но война разрушила ее надежды, как и надежды Софи. Когда Софи случайно поселилась в одном доме с Вандой и Юзефом, их дружбу скрепили Бах и Букстехуде, Моцарт и Рамо. Ванда была высокая, атлетически сложенная, с изящными мальчишечьими руками и ногами и копной огненно-рыжих волос. Глаза у нее были синие, как сапфиры, таких глаз Софи никогда не видела. На лице – пыльца крошечных янтарных веснушек. Излишне выдвинутый подбородок несколько портил общую картину, так что по-настоящему красивой назвать ее было нельзя, но она отличалась природной живостью и порою поистине светилась, что совершенно преображало ее, – она сияла, искрилась и горела (Софи часто называла ее про себя «fourgueuse»), становясь такой же яркой, как ее волосы.
У Софи и Ванды было нечто общее и в происхождении: обе выросли в семьях, где царило увлечение германизмом. Собственно, у Ванды была даже немецкая фамилия – Мук-Хорх фон Кречман: дело в том, что она родилась от отца-немца и матери-польки в Лодзи, где влияние Германии на торговлю и промышленность, особенно текстильную, было весьма ощутимым, если не всеохватным. Ее отец, фабрикант дешевой шерсти, рано научил ее немецкому; как и Софи, она говорила на этом языке свободно и без акцента, но душой и сердцем была полькой. Софи представить себе не могла, чтобы в человеческой груди мог гнездиться такой пылкий патриотизм, даже в этой стране неуемных патриотов. Ванда была как бы копией молодой Розы Люксембург, которую Софи боготворила. Ванда редко говорила об отце и никогда не пыталась объяснить, почему напрочь отказалась от германской части своей крови, Софи знала лишь, что Ванда живет и дышит мечтой о свободной Польше – а в еще большей мере о свободном польском пролетариате после войны – и что эта страсть сделала ее одной из самых стойких верных участниц Сопротивления. Умная, не знавшая страха, она могла работать ночи напролет, была той искрой, которая разжигала пожар. Блестящее знание языка захватчиков делало ее, конечно, чрезвычайно ценной для подполья, не говоря уже о ее неутомимости и прочих качествах. И то, что Софи, тоже с детства владевшая немецким, отказывалась поставить свой дар на службу Сопротивлению, сначала злило Ванду, а затем привело двух приятельниц на грань разрыва. Дело в том, что Софи сильно, смертельно боялась ввязаться в подпольную борьбу против нацистов; Ванде же неучастие в этой борьбе представлялось не только непатриотичным, но говорившим о моральной трусости.
За две-три недели до гибели Юзефа и облавы несколько бойцов Армии Крайовой угнали гестаповский фургон в городе Прушкуве, недалеко от Варшавы. В фургоне было настоящее сокровище – множество документов и планов, и Ванда с первого взгляда поняла, что в толстых, объемистых папках содержатся сугубо секретные материалы. Но их было много, и необходимо было срочно их перевести. Когда Ванда обратилась к Софи и попросила ее помочь разобраться с этими бумагами, Софи снова не смогла сказать «да», и их старый мучительный спор возобновился.
– Я социалистка, – сказала тогда Ванда, – а ты человек совершенно аполитичный. Больше того, ты богомолка. По мне – пожалуйста. В прежнее время я бы чувствовала к тебе лишь презрение, Зося, презрение и неприязнь. У меня до сих пор есть друзья, которые не пожелали бы иметь ничего общего с такой, как ты. Но мне кажется, я переросла такой подход. Я ненавижу глупую непреклонность некоторых моих товарищей. А кроме того, ты мне просто нравишься, как ты, наверное, понимаешь. Поэтому я не пытаюсь переубедить тебя в плане политическом или даже идеологическом. В любом случае ты не захочешь общаться со многими из нас. Я человек нетипичный, но они люди совсем не твоего склада – это ты уже знаешь. Однако не все в нашем Движении действуют из политических соображений. Так что я взываю к тебе во имя человечности . Я пытаюсь воззвать к твоему чувству порядочности , к твоему ощущению себя как человека и как польки .
Тут Софи – как всегда после очередного пылкого призыва Ванды – молча отвернулась. Она смотрела из окна на опустошенную зимнюю Варшаву, взорванные здания и груды мусора, накрытые, как саваном (другого слова не придумаешь), почерневшим от копоти снегом; эта картина вызывала у нее в свое время слезы горя, а сейчас – лишь болезненную апатию, настолько она вписывалась в унылую повседневность и страдания этого города, разграбленного, полного страха, голодного, умирающего. Будь у ада предместья, они выглядели бы как эти пустыри. Софи пососала свои израненные пальцы. Она не могла позволить себе даже дешевых перчаток. Работа на фабрике толя вконец испортила ее руки – один большой палец нарывал и болел. Она сказала Ванде:
– Я говорила тебе и говорю снова, моя дорогая: я не могу. Не буду. И все.
– И по той же причине, я полагаю?
– Да. – Ну почему Ванда не может примириться с ее решением, не приставать с ней больше, оставить ее в покое? Эта настырность просто раздражает. – Ванда, – мягко сказала Софи, – я не хочу лишний раз приводить этот довод. Мне неловко повторять тебе то, что должно быть тебе и так ясно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207