Она порождена мирозданием и принадлежит богу, а в слова – так сказать, «крылатые слова» – была оформлена такими мыслителями, как Лао-Цзы, Иисус, Гаутама Будда и тысячи и тысячи менее известных пророков, включая данного рассказчика, который услышал эту непреложную истину где-то между Балтимором и Уилмингтоном и с одержимостью безумца-скульптора, режущего камень, записал на бумаге. Сейчас, тридцать лет спустя, слова эти все еще звучат в эфире: я услышал их в том виде, как их записал, в чудесной песне, которая исполнялась под гитару в программе народных песен, когда однажды вечером ехал по Новой Англии. И тут мы подходим ко второй проблеме – в правде этих слов или если не к правде, то к неосуществимости их наказа. Ведь разве Аушвиц не встал неодолимой преградой на пути такой всеобъемлющей любви, словно некая раковая опухоль в крови человечества? Разве он не изменил самую природу любви, сделав абсурдной мысль о том, что можно любить муравья, или саламандру, или змею, или жабу, или тарантула, или микроб бешенства – или даже вещи святые, прекрасные – в мире, который допустил существование черной громады Аушвица? Не знаю. Быть может, слишком рано искать на это ответ. Так или иначе, я повторил эти слова как напоминание о хрупкой, но стойкой надежде…
Последнее, что я сохранил из дневника, – это строка моего собственного стихотворения. Надеюсь, это простительно, учитывая контекст, в котором строка возникла. Дело в том, что после похорон я нализался до чертиков, как говорили в те дни про крайнюю степень опьянения, граничащую с потерей памяти. Я сел на метро и поехал на Кони-Айленд, намереваясь как-нибудь убить свое горе. Сначала я не очень понимал, что повлекло меня на эти улицы, полные кабаков и притонов, которые никогда не казались мне самыми привлекательными в окрестностях Нью-Йорка. Но день клонился к вечеру, погода держалась теплая и ясная, я был бесконечно одинок, и Кони-Айленд показался мне вполне подходящим местом, чтобы забыться. Парк Стиплчейз был закрыт, как и многие другие центры развлечений, а вода – слишком холодная для купанья, тем не менее теплый день привлек сюда целые ватаги ньюйоркцев. В неоновом свете, прорезавшем сумерки, любители развлечений и праздношатающиеся заполняли улицы. Возле кафе «У Виктора», паршивенького заведения, где Лесли Лапидас своим похотливым распутством напрасно распалила меня, я приостановился, пошел было дальше, потом вернулся: здесь я потерпел поражение, так почему бы здесь же не погрузиться на дно. Что побуждает человека терзать себя, взрезая мозг тупыми ножницами неприятных воспоминаний? Но очень скоро я забыл про Лесли. Я заказал кувшин пива, потом другой и напился до галлюцинаций.
Позже, той звездной ночью, в которой уже чувствовалось холодное дыхание осени и влажность атлантического ветра, я стоял на пляже один. Здесь царила тишина и, если не считать сверкающих звезд, кромешная тьма; причудливые шпили и минареты, готические крыши, башенки в стиле барокко вырисовывались тонкими силуэтами на фоне освещенного городскими огнями неба. Среди этих башенок выделялась парашютная вышка с тонкими, как паучьи лапки, перекладинами и свисавшими сверху тросами, и оттуда, с верхней площадки этого головокружительного сооружения, я слышал вскрики и звонкий смех Софи, когда она летела вниз вместе с Натаном, опускалась на землю, радуясь началу лета, и было это, казалось, вечность тому назад.
И вот тут наконец ко мне пришли слезы, не сентиментальные хмельные слезы, а слезы, которые со времени приезда из Вашингтона я по-мужски старался сдерживать и больше уже не в состоянии был сдержать; я до того крепко их в себе закупорил, что сейчас они теплым потоком хлынули меж моих пальцев. Высвободило этот поток, конечно же, воспоминание о том, как Софи и Натан давно-давно прыгали с этой вышки, но не только оно, а ярость и скорбь по столь многим, кто на протяжении последних месяцев стучался в мое сознание и требовал быть оплаканным, – да, конечно, я плакал по Софи и Натану, но также по Яну и Еве – Еве с ее одноглазым Мишей, – и по Эдди Фареллу, и по Бобби Уиду, и по моему юному черному спасителю Артисту, и по Марии Хант, и по Нату Тернеру, и по Ванде Мук-Хорх фон Кречман, которые составляют лишь маленькую горстку поверженных, замученных и умерщвленных детей Земли. Я не плакал по шести миллионам евреев, или двум миллионам поляков, или миллиону сербов, или пяти миллионам русских – я не готов был плакать по всему человечеству, – но я плакал по тем, кто так или иначе стал мне дорог, и мои рыдания громко разносились по безлюдному пляжу, не вызывая у меня стыда; а потом запас слез кончился, и я опустился на песок: ноги у меня вдруг подкосились, стали какими-то удивительно хрупкими, ненадежными для двадцатидвухлетнего мужчины.
И я заснул. Сны мои были отвратительны – какой-то конгломерат из рассказов Эдгара Аллана По: то меня рассекали надвое чудовищные машины, то я захлебывался в водовороте грязи, то меня замуровывали в камень, то – и это было самое страшное – хоронили заживо. Всю ночь я сражался с ощущением беспомощности и невозможности издать хоть звук, неспособности пошевелиться или закричать под давящей тяжестью земли, которую ритмично – плюх-плюх-плюх – сбрасывали на мое парализованное страхом, опрокинутое навзничь тело, живой труп, который погребали в песках Египта. А пески пустыни были такие холодные.
Когда я проснулся, было раннее утро. Я лежал и смотрел прямо в зеленовато-голубое небо, затянутое прозрачным пологом тумана; над подернутым дымкой океаном, подобно крошечному кристальному глазу, одиноко и безмятежно светила Венера. Где-то поблизости стрекотали детские голоса. Я шевельнулся. «Осторожно, он просыпается!» «Смотри, какие усищи отрастил!» – «Пошел ты!» Благословляя свое воскрешение к жизни, я понял, что это дети заботливо накрыли меня слоем песка и что я лежу в целости и сохранности, точно мумия, под этим тонким обволакивающим плащом. И вот тогда я мысленно и записал:
«Под холодным песком мне пригрезилась смерть,
Но заря пробудила меня,
И увиделось мне в голубой вышине
Чудо утра – царица звезда».
Это не был Судный день – всего лишь утро. Утро безоблачное и прекрасное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
Последнее, что я сохранил из дневника, – это строка моего собственного стихотворения. Надеюсь, это простительно, учитывая контекст, в котором строка возникла. Дело в том, что после похорон я нализался до чертиков, как говорили в те дни про крайнюю степень опьянения, граничащую с потерей памяти. Я сел на метро и поехал на Кони-Айленд, намереваясь как-нибудь убить свое горе. Сначала я не очень понимал, что повлекло меня на эти улицы, полные кабаков и притонов, которые никогда не казались мне самыми привлекательными в окрестностях Нью-Йорка. Но день клонился к вечеру, погода держалась теплая и ясная, я был бесконечно одинок, и Кони-Айленд показался мне вполне подходящим местом, чтобы забыться. Парк Стиплчейз был закрыт, как и многие другие центры развлечений, а вода – слишком холодная для купанья, тем не менее теплый день привлек сюда целые ватаги ньюйоркцев. В неоновом свете, прорезавшем сумерки, любители развлечений и праздношатающиеся заполняли улицы. Возле кафе «У Виктора», паршивенького заведения, где Лесли Лапидас своим похотливым распутством напрасно распалила меня, я приостановился, пошел было дальше, потом вернулся: здесь я потерпел поражение, так почему бы здесь же не погрузиться на дно. Что побуждает человека терзать себя, взрезая мозг тупыми ножницами неприятных воспоминаний? Но очень скоро я забыл про Лесли. Я заказал кувшин пива, потом другой и напился до галлюцинаций.
Позже, той звездной ночью, в которой уже чувствовалось холодное дыхание осени и влажность атлантического ветра, я стоял на пляже один. Здесь царила тишина и, если не считать сверкающих звезд, кромешная тьма; причудливые шпили и минареты, готические крыши, башенки в стиле барокко вырисовывались тонкими силуэтами на фоне освещенного городскими огнями неба. Среди этих башенок выделялась парашютная вышка с тонкими, как паучьи лапки, перекладинами и свисавшими сверху тросами, и оттуда, с верхней площадки этого головокружительного сооружения, я слышал вскрики и звонкий смех Софи, когда она летела вниз вместе с Натаном, опускалась на землю, радуясь началу лета, и было это, казалось, вечность тому назад.
И вот тут наконец ко мне пришли слезы, не сентиментальные хмельные слезы, а слезы, которые со времени приезда из Вашингтона я по-мужски старался сдерживать и больше уже не в состоянии был сдержать; я до того крепко их в себе закупорил, что сейчас они теплым потоком хлынули меж моих пальцев. Высвободило этот поток, конечно же, воспоминание о том, как Софи и Натан давно-давно прыгали с этой вышки, но не только оно, а ярость и скорбь по столь многим, кто на протяжении последних месяцев стучался в мое сознание и требовал быть оплаканным, – да, конечно, я плакал по Софи и Натану, но также по Яну и Еве – Еве с ее одноглазым Мишей, – и по Эдди Фареллу, и по Бобби Уиду, и по моему юному черному спасителю Артисту, и по Марии Хант, и по Нату Тернеру, и по Ванде Мук-Хорх фон Кречман, которые составляют лишь маленькую горстку поверженных, замученных и умерщвленных детей Земли. Я не плакал по шести миллионам евреев, или двум миллионам поляков, или миллиону сербов, или пяти миллионам русских – я не готов был плакать по всему человечеству, – но я плакал по тем, кто так или иначе стал мне дорог, и мои рыдания громко разносились по безлюдному пляжу, не вызывая у меня стыда; а потом запас слез кончился, и я опустился на песок: ноги у меня вдруг подкосились, стали какими-то удивительно хрупкими, ненадежными для двадцатидвухлетнего мужчины.
И я заснул. Сны мои были отвратительны – какой-то конгломерат из рассказов Эдгара Аллана По: то меня рассекали надвое чудовищные машины, то я захлебывался в водовороте грязи, то меня замуровывали в камень, то – и это было самое страшное – хоронили заживо. Всю ночь я сражался с ощущением беспомощности и невозможности издать хоть звук, неспособности пошевелиться или закричать под давящей тяжестью земли, которую ритмично – плюх-плюх-плюх – сбрасывали на мое парализованное страхом, опрокинутое навзничь тело, живой труп, который погребали в песках Египта. А пески пустыни были такие холодные.
Когда я проснулся, было раннее утро. Я лежал и смотрел прямо в зеленовато-голубое небо, затянутое прозрачным пологом тумана; над подернутым дымкой океаном, подобно крошечному кристальному глазу, одиноко и безмятежно светила Венера. Где-то поблизости стрекотали детские голоса. Я шевельнулся. «Осторожно, он просыпается!» «Смотри, какие усищи отрастил!» – «Пошел ты!» Благословляя свое воскрешение к жизни, я понял, что это дети заботливо накрыли меня слоем песка и что я лежу в целости и сохранности, точно мумия, под этим тонким обволакивающим плащом. И вот тогда я мысленно и записал:
«Под холодным песком мне пригрезилась смерть,
Но заря пробудила меня,
И увиделось мне в голубой вышине
Чудо утра – царица звезда».
Это не был Судный день – всего лишь утро. Утро безоблачное и прекрасное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207