ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если бы только это я потеряла, я бы не огорчалась. Было бы замечательно стать музыкантшей, как я думала. Но не получилось. Уже семь, нет, восемь лет я не читала ноты, и я даже не знаю, сумею ли их теперь разобрать. Словом, поэтому я и не могу теперь выбирать себе работа – занимаюсь тем, что нашлось.
Через некоторое время он спросил с обезоруживающей прямотой, которая ей стала даже нравиться:
– Вы ведь не еврейка, нет?
– Нет, – ответила она. – А вы думали, что да?
– Сначала я, пожалуй, решил, что да. Не так много блондинок-гойим можно встретить у Бруклинского колледжа! Потом, в такси, я повнимательнее присмотрелся к вам. Тут я подумал, что вы датчанка, может быть, финка – словом, из восточной Скандинавии. Но вообще-то у вас широкие славянские скулы. Так что под конец я пришел к выводу, что вы, прошу прощения, паненка – словом догадался, что вы польских корней. Ну а когда вы упомянули Варшаву, тут уж я больше не сомневался. Очень вы красивая паненка, вернее – полячка.
Она улыбнулась, чувствуя, как запылали щеки.
– Pas de flatterie, monsieur.
– А потом, – продолжал он, – начались эти дурацкие несоответствия. Что, ради всего святого, прелестная польская шикса делает в приемной хиропрактика по имени Блэксток и где, черт подери, вы научились говорить на идиш? И последнее – придется вам, черт возьми, примириться с тем, что я сую нос не в свои дела, но меня, понимаете ли, действительно беспокоит ваше состояние, и я должен такие вещи знать! – последнее: откуда у вас этот номер на руке? Вы не хотите об этом говорить, я понимаю. Мне неприятно спрашивать, но я считаю, вы должны мне об этом сказать.
Она откинула голову на грязную спинку скрипучего розового стула. Если, подумала она не без отчаяния, но все же решаясь, – если объяснить ему сейчас основное , терпеливо и ясно, может, и удастся поставить на этом точку и при удаче избежать дальнейших расспросов о вещах более мрачных и сложных, которые она не в силах ни поведать кому-либо, ни описать. Быть может, даже нелепо или оскорбительно с ее стороны наводить такой туман, столь явно держать в тайне то, что в конце концов теперь уже, наверно, знают все. Правда, вот что странно: люди здесь, в Америке, несмотря на множество опубликованных фактов и фотографий, несмотря на кинохронику, по-прежнему, похоже, не знают, что творилось, а если и знают, то поверхностно. Бухенвальд, Бельзен, Дахау, Аушвиц – для них просто какие-то дурацкие названия. Неспособность американцев реально осознать, что же происходило, была еще одной из причин, объяснявшей, почему Софи так редко говорила об этом, помимо того, что вспоминать эту часть своего прошлого ей было мучительно больно. Кстати, про боль: еще не начав говорить, она уже знала, что это причинит ей физические мучения – все равно как если бы она сковырнула не вполне зажившую болячку или попыталась пройтись на еще не сросшейся сломанной ноге; однако Натан ведь уже достаточно убедительно показал, что лишь пытается ей помочь – а она знала, что нуждается в помощи, и весьма отчаянно, – и потому она обязана хотя бы вкратце описать ему события последних лет.
И через какое-то время она заговорила, радуясь тому, что в состоянии рассказывать бесстрастно, поистине прозаически.
– В апреле сорок третьего года меня отправили в концентрационный лагерь на юг Польши – он назывался Аушвиц-Биркенау. Это рядом с таким городком – Освенцим. Я тогда жила в Варшава. Я жила там уже три года – с начала сорокового года, когда мне пришлось уехать из Краков. Три года – это много, но до конца войны оставалось еще два года. Я часто думала, что прожила бы эти два года благополучно, если бы не сделала страшную meprise – извините, промашку. Эта промашка была правда очень глупая – я просто ненавижу себя, как об этом подумаю. Знаете, я была такая осторожная. Такая осторожная, что даже немножко стыдно признаться. То есть до того, как это случилось, я, знаете, была в полном порядке. Я не еврейка, я не жила в гетто, так что по этой причине забрать меня не могли. И в подполье я тоже не работала. Franchement, мне это казалось слишком опасным: ведь я бы очутилась в таком положении, из которого… Но я не стану говорить об этом. Словом, я не работала для подполья, так что и по этой причине меня забрать не могли. А забрали меня по причине, которая может показаться вам очень глупой. Меня забрали за то, что я тайком везла мясо в Варшаву от одного знакомого из деревни, недалеко от города. А иметь мясо совсем не разрешалось – оно все шло для германская армия. Но я рискнула и попыталась провезти тайком мясо для мамы, чтобы она выздоровела. Моя мама была очень больная – как же это слово? – la consomption.
– Туберкулез, – подсказал Натан.
– Да. У нее был туберкулез много лет назад, в Краков, и прошел. А потом, понимаете, в Варшава снова вернулся: там было так холодно зимой, дома не топились, и так ужасно – почти нечего есть, все шло немцам. В общем, мама была такая больная – все думали, она умирает. Я жила не с ней – она жила рядом. И вот я подумала, если бы я могла добыть для нее мясо, может быть, ей стало бы лучше, и в воскресенье я отправилась в ту деревню и купила запрещенный окорок. Потом я поезжаю назад в город, и меня останавливают два полицейские из гестапо, и они находят окорок. Они ставят меня под арест и везут в тюрьму гестапо в Варшава. Мне не разрешили вернуться, где я жила, и я больше никогда не видела маму. Много потом я узнала, что она через несколько месяцев умерла.
Воздух в комнате застоялся, стало нечем дышать, и, пока Софи говорила, Натан подошел к окну и широко распахнул его, впустив свежий ветерок, от которого закачались принесенные им чайные розы и комната наполнилась звуком хлещущего дождя. Легкая морось перешла в ливень, и совсем близко, в парке, на том краю лужайки, молния высветила белой вспышкой то ли дуб, то ли вяз, и почти тотчас раздался раскат грома. Натан стоял у окна, заложив руки за спину, глядя на внезапно разбушевавшуюся стихию.
– Продолжайте же, – сказал он, – я слушаю.
– Много дней и ночей я была в тюрьме гестапо. Потом меня на поезде отправили в Освенцим. Целых два дня и одну ночь мы туда ехали, а в нормальное время на поезде это только шесть-семь часов. Там в Освенциме, было два лагеря – один назывался Аушвиц-Освенцим, и несколько километров от него еще был лагерь, который назывался Бжезинка-Биркенау. Между этими лагерями была разница, и ее надо понимать: Освенцим был для рабочих, рабов, а Бжезинка только для одного – для уничтожения. Когда я вышла из поезда, меня отобрали идти не… не… не в Бжезинку, а в… – К своему огорчению, Софи почувствовала, что тонкая маска бесстрастия, которую она наложила на лицо, начинает съеживаться, давать трещины и самообладание изменяет ей; она услышала, что и в голосе появились фистулы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207