И ты одинок, Буслов. Почувствуешь это, когда будешь по-настоящему умирать. А я-то думал, что только всего и дела что вскипеть возле неких истин, заразиться ими, заболеть, стать одержимым. Нет! Тут побольше что-то, пострашнее... А еще говорят, что мир устроен просто и законы человеческой жизни - все равно что геометрия. Это для кого как! Если меня так крутануло, то где же мне теперь искать эту простоту и геометрию?
- Слушай, это все каша словесная, - перебил живописец раздосадовано. У тебя каша в голове. Зачем все мешать в одну кучу? Идеи, истины некие и одиночество человека, его страх смерти - это далеко не одно и то же. Не путайся сам и не пытайся нас запутать.
- А корень один у этих разностей, - твердо возразил Лоскутников.
- Укажи на этот корень.
- Он здесь, - стукнул себя Лоскутников кулаком в грудь. - Яснее выразиться не могу, не умею. Я не писатель, не художник. Я умру без всех этих ваших культурных, творческих туманов. И тогда будет непонятно, для чего я жил.
- Кому будет непонятно? - зло усмехнулся Буслов.
- Здесь, - опять стукнул себя по груди Лоскутников, - в этой грудной клетке, которую будут жрать черви, будет непонятно.
Чулихин засмеялся:
- Все врешь! Червям будет очень даже понятно!
- Я на корень тебе указал, - проговорил Лоскутников строго, - а дальше ты уже суди и ряди собственным умом. Добавлю лишь одно: между нами непреодолимая стена.
Живописец пожал плечами. Он не видел ничего непреодолимого между людьми, не видел и особых различий, кроме тех, которые отделяли их, паломников, от толпы. Буслов почувствовал эту его братскую нераздельность с ним и потому поутих и не стал дальше сердиться на Лоскутникова, который, казалось, все плотнее и жестче обустраивался в их путешествии источником неизбывного для него, Буслова, раздражения.
Они наспех поели, собрали вещи и выступили в путь, еще ранний по времени, но как будто и слишком неопределенный, могущий начаться, как и оборваться, в любое мгновение. У них была реальная, поставленная Чулихиным цель после источника достичь монастыря, но если источник не мог не существовать просто потому, что туда уверенно направлялись толпы народа и с ними шел вчера Обузов, не склонный к фантазиям и метафорам, то монастырь, прятавшийся за глухими тропами и проселками, существовал, наверное, разве что в воображении, да и не Чулихина, для которого весь мир был все равно что дом родной и вместе с тем ничто, пустое место, а в воображении Буслова, побудившего живописца оформить его смутные пожелания в некую более или менее сознательную цель. Лоскутников начал это понимать. Не потому ли и стал Буслов то и дело подгонять Чулихина, напоминать тому, что их пора вывести к монастырю? - мысленно усмехался он и словно сам уже замышлял что-то вероломное. И ему стало совершенно безразлично, куда его приведут. Ему представилось, что прочное чулихинское знание этого края, как на шахматной доске поставившее в одном углу источник, а в другом монастырь, и мощное, но не оправленное, отнюдь не сверкающее заведомо ценным рисунком в превосходной раме стремление Буслова к некоторым образом выстраданной им, по крайней мере его пылким воображением, цели сходятся в нем, Лоскутникове, как в пустоте, рискуя вовсе в ней затеряться, и именно это обстоятельство дарует ему возможность по-своему тасовать или даже подменять чем-то иным утвержденные выбором Чулихина и фантазией Буслова объекты. Другое дело, воспользуется ли он этой возможностью. Нужна ли ему она?
Чтобы ответить на этот вопрос, он должен был прежде понять, сохранило ли еще серьезность их преследование цели, что бы эта последняя собой ни представляла. Не превратилось ли оно в игру с привкусом сумасшествия и истерики, вполне обнаружившимся в бусловской попытке самоубийства? Лоскутников недоумевал. Сам он хотел серьезности и даже некоторым образом мечтал о ней, ибо ему, как ни верти, нужно было прояснить собственное будущее и по всему выходило, что сделать это лучше еще до того, как Чулихин на том или ином переходе вдруг объявит, что цель ими достигнута. Но, с другой стороны, какая ж тут серьезность, если они после привала вовсе уж пошли одним только сплошным лесом, без всякой очерченной дороги, если этот лес все плотнее и обстоятельнее рисовал перед глазами исключительное однообразие? И вместе с тем, чувствовал Лоскутников, за этой то так, то этак поворачивающейся зеленой плоскостью, в которую обратился лес, могло в любое мгновение рассеяться нечто по-настоящему основательное, умеющее быть и миражем, и самой что ни на есть объективной реальностью, и тогда, глядишь, перед ними предстанет именно монастырь, которому в действительности быть тут совсем не место. А если произойдет подобное чудо, как, какой внутренней силой сможет он оспорить его серьезность? Это один вопрос, а другой: если для совершения чуда необходимо рассеяние некой основы, что же после этого серьезного останется от него и его спутников?
Не в состоянии был Лоскутников ответить на один из вопросов без того, чтобы тотчас же не запутаться в другом. Ответа не было у него, а у Буслова или даже у Чулихина? Лоскутников с завистью посмотрел им вслед. Есть у них ответ, нет ли, а они твердо и последовательно играют свои роли. Буслов показал, что способен наложить на себя руки, и это нужно было словно лишь для того, чтобы Чулихин, вытащив его из петли, трепетно запричитал о надобности его спасения. И Буслов почувствовал эту заботу, это желание друга привести его в мир, где у него уже будет только надежный и крепкий остаток жизни, в котором все будет говорить за необходимость пройти его осмысленно, свободно и плодотворно распоряжаясь своими творческими возможностями, без всяких гибельных поползновений. Столкнувшись с этой заботой, Буслов, может быть, как раз и шагнул на высшую точку их пути, и теперь у него за всеми тревогами и неустройствами есть все-таки на душе свежая струя умиротворения и сознания будущей обеспеченности. А у него, Лоскутникова? Что он должен сделать, чтобы и его согрели умиление и надежда? Как ему распознать в их движении некую вершину и взобраться на нее, или, скажем, перешагнуть через черту, но без того, чтобы она оказалась роковой? Где эта вершина? Кто проведет для него черту?
Завидовал он Буслову и Чулихину. Ему хотелось сказать им об этом, словами признания пробудить в них желание помочь ему. Он мог сделаться трогательным в обрамлении слов. Но слова не шли, и как будто все еще не наступило их время. Не смешно ли, что он уже постигал то важное, что ему следует сказать, а все-таки при этом чувствовал надобность в каких-то окольных путях к этому важному, и если бы все же заговорил о нем, то сказал бы, наверное, опять о своей ненужности, что так сердило его старинного приятеля Буслова?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
- Слушай, это все каша словесная, - перебил живописец раздосадовано. У тебя каша в голове. Зачем все мешать в одну кучу? Идеи, истины некие и одиночество человека, его страх смерти - это далеко не одно и то же. Не путайся сам и не пытайся нас запутать.
- А корень один у этих разностей, - твердо возразил Лоскутников.
- Укажи на этот корень.
- Он здесь, - стукнул себя Лоскутников кулаком в грудь. - Яснее выразиться не могу, не умею. Я не писатель, не художник. Я умру без всех этих ваших культурных, творческих туманов. И тогда будет непонятно, для чего я жил.
- Кому будет непонятно? - зло усмехнулся Буслов.
- Здесь, - опять стукнул себя по груди Лоскутников, - в этой грудной клетке, которую будут жрать черви, будет непонятно.
Чулихин засмеялся:
- Все врешь! Червям будет очень даже понятно!
- Я на корень тебе указал, - проговорил Лоскутников строго, - а дальше ты уже суди и ряди собственным умом. Добавлю лишь одно: между нами непреодолимая стена.
Живописец пожал плечами. Он не видел ничего непреодолимого между людьми, не видел и особых различий, кроме тех, которые отделяли их, паломников, от толпы. Буслов почувствовал эту его братскую нераздельность с ним и потому поутих и не стал дальше сердиться на Лоскутникова, который, казалось, все плотнее и жестче обустраивался в их путешествии источником неизбывного для него, Буслова, раздражения.
Они наспех поели, собрали вещи и выступили в путь, еще ранний по времени, но как будто и слишком неопределенный, могущий начаться, как и оборваться, в любое мгновение. У них была реальная, поставленная Чулихиным цель после источника достичь монастыря, но если источник не мог не существовать просто потому, что туда уверенно направлялись толпы народа и с ними шел вчера Обузов, не склонный к фантазиям и метафорам, то монастырь, прятавшийся за глухими тропами и проселками, существовал, наверное, разве что в воображении, да и не Чулихина, для которого весь мир был все равно что дом родной и вместе с тем ничто, пустое место, а в воображении Буслова, побудившего живописца оформить его смутные пожелания в некую более или менее сознательную цель. Лоскутников начал это понимать. Не потому ли и стал Буслов то и дело подгонять Чулихина, напоминать тому, что их пора вывести к монастырю? - мысленно усмехался он и словно сам уже замышлял что-то вероломное. И ему стало совершенно безразлично, куда его приведут. Ему представилось, что прочное чулихинское знание этого края, как на шахматной доске поставившее в одном углу источник, а в другом монастырь, и мощное, но не оправленное, отнюдь не сверкающее заведомо ценным рисунком в превосходной раме стремление Буслова к некоторым образом выстраданной им, по крайней мере его пылким воображением, цели сходятся в нем, Лоскутникове, как в пустоте, рискуя вовсе в ней затеряться, и именно это обстоятельство дарует ему возможность по-своему тасовать или даже подменять чем-то иным утвержденные выбором Чулихина и фантазией Буслова объекты. Другое дело, воспользуется ли он этой возможностью. Нужна ли ему она?
Чтобы ответить на этот вопрос, он должен был прежде понять, сохранило ли еще серьезность их преследование цели, что бы эта последняя собой ни представляла. Не превратилось ли оно в игру с привкусом сумасшествия и истерики, вполне обнаружившимся в бусловской попытке самоубийства? Лоскутников недоумевал. Сам он хотел серьезности и даже некоторым образом мечтал о ней, ибо ему, как ни верти, нужно было прояснить собственное будущее и по всему выходило, что сделать это лучше еще до того, как Чулихин на том или ином переходе вдруг объявит, что цель ими достигнута. Но, с другой стороны, какая ж тут серьезность, если они после привала вовсе уж пошли одним только сплошным лесом, без всякой очерченной дороги, если этот лес все плотнее и обстоятельнее рисовал перед глазами исключительное однообразие? И вместе с тем, чувствовал Лоскутников, за этой то так, то этак поворачивающейся зеленой плоскостью, в которую обратился лес, могло в любое мгновение рассеяться нечто по-настоящему основательное, умеющее быть и миражем, и самой что ни на есть объективной реальностью, и тогда, глядишь, перед ними предстанет именно монастырь, которому в действительности быть тут совсем не место. А если произойдет подобное чудо, как, какой внутренней силой сможет он оспорить его серьезность? Это один вопрос, а другой: если для совершения чуда необходимо рассеяние некой основы, что же после этого серьезного останется от него и его спутников?
Не в состоянии был Лоскутников ответить на один из вопросов без того, чтобы тотчас же не запутаться в другом. Ответа не было у него, а у Буслова или даже у Чулихина? Лоскутников с завистью посмотрел им вслед. Есть у них ответ, нет ли, а они твердо и последовательно играют свои роли. Буслов показал, что способен наложить на себя руки, и это нужно было словно лишь для того, чтобы Чулихин, вытащив его из петли, трепетно запричитал о надобности его спасения. И Буслов почувствовал эту заботу, это желание друга привести его в мир, где у него уже будет только надежный и крепкий остаток жизни, в котором все будет говорить за необходимость пройти его осмысленно, свободно и плодотворно распоряжаясь своими творческими возможностями, без всяких гибельных поползновений. Столкнувшись с этой заботой, Буслов, может быть, как раз и шагнул на высшую точку их пути, и теперь у него за всеми тревогами и неустройствами есть все-таки на душе свежая струя умиротворения и сознания будущей обеспеченности. А у него, Лоскутникова? Что он должен сделать, чтобы и его согрели умиление и надежда? Как ему распознать в их движении некую вершину и взобраться на нее, или, скажем, перешагнуть через черту, но без того, чтобы она оказалась роковой? Где эта вершина? Кто проведет для него черту?
Завидовал он Буслову и Чулихину. Ему хотелось сказать им об этом, словами признания пробудить в них желание помочь ему. Он мог сделаться трогательным в обрамлении слов. Но слова не шли, и как будто все еще не наступило их время. Не смешно ли, что он уже постигал то важное, что ему следует сказать, а все-таки при этом чувствовал надобность в каких-то окольных путях к этому важному, и если бы все же заговорил о нем, то сказал бы, наверное, опять о своей ненужности, что так сердило его старинного приятеля Буслова?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46