ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А вот какая. Став делать известные движения, я некоторым образом превратился в паломника. Я пошел еще дальше. Став паломником, я не прекратил, естественно, движение, но оно рассыпалось вдруг на телодвижения, и я булькал и кричал в холодной воде. Так из паломника превращаешься в обычного пешехода. Но куда-то ведь продолжаешь двигаться, и кто знает, не вольют ли завтра солнечные лучи в меня новую силу превращения...
- Очень ты физиологичен, - усмехнулся Чулихин. - Не исключено, еще руки будешь потирать, разглядывая себя в какой-нибудь новой роли.
- Я испытываю на себе силу превращений, духовную силу, до которой ни ты, ни Лоскутников не хотите подтянуться. Как тут не быть физиологии! Мне нашептывают о разных сверхъестественных явлениях и возможностях, и я был бы смешон, если бы только поддавался, а не говорил в ответ: нет, вы мне прежде дайте на этой почве утвердиться со всем моим составом, со всем, что я собой представляю, с ухоженной моей физиономией и с задницей толстой, пердящей! Лоскутников пальчик в рот себе засовывает от изумления, углядев, сколько всего умного и красивого наворотили люди в своих культурных устремлениях, а я вхожу в храм - Божий ли, искусства ли - и прежде всего там разгребаю все эти, так сказать, устои и основы, расчищаю место для себя. Да, я слабо повел себя нынче, я плакал в истерике, и на меня не зря показывали пальцем. Но я жаловался? Скажи? Я просил помощи? Нет! Я и сдох бы без жалоб! Я плакал от души, я не мог сдержать слез, но мой бойцовский дух не дрогнул, я все тот же, я пройду до конца!
- Друга нашего позови. Что он там затих? Живой ли?
Буслов окликнул:
- Лоскутников!
- Я здесь, - отозвался тот просто.
- Пора спать, - сказал Чулихин.
Достали худенькие одеяльца из рюкзаков, расстелили, завернулись в них, и громко зевнул Чулихин, а потом снова заговорил в темноте Буслов, сурово чеканя слова:
- Тебя послушать, художник, так для нас тут самое главное разобраться с попами, которые знай себе кишат. А ты презираешь их, что ли? Нет, это ты нас толкаешь на что-то практическое, а я хочу... я бы сказал, идеального решения, как бы метафизического, вот чего я в действительности хочу. Подняться повыше, над практическим, освободиться, уже не быть связанным разными узами... Я хочу понять святость. Хочу разобраться, почему она светла, и освоиться в ней. А это не только попы и не только скиты в далеких лесах. Я ведь уже понял, что мне больше не надо читать заграничных книг, а только наши, русские, и городов чужих мне видеть нет нужды, вот только здесь и ходить. Я прикипел душой к месту, к этим краям. А мне еще и закрепиться надо.
- Это чтоб ты поднял на меня глаза, а я в них прочитал святого человека, и ты сам, может быть, даже этого не знал? - прошелестел в темноте своей обычной неопределенной усмешкой живописец.
- А почему бы и нет? Я только не могу толком все это выразить, не нахожу слов.
Чулихин сказал тихо, с проникновенностью, как бы о чем-то новом или исключительно своем, а может быть, он именно тут счел нужным наметить, как он понимает святость или что его от нее отвращает:
- У меня бывают удивительные раздвоения, чудеса, да и только. Одна моя половина говорит с Богом, а другая отбивается от попа, который что-то там пищит о моем непотребном образе мысли. Но с людьми говорить - какой уж тут Бог! Даже с тобой сейчас... Где он, Бог? Знаешь, чего ты на самом деле хочешь? Ты хочешь пробраться в некое явление... назовем его святостью, если тебе так это нужно... проникнуть в него и затвориться в нем, стоять в нем памятником.
- А ты и сейчас юродствуешь.
- Спи лучше, - вздохнул Чулихин. - Я вас завтра рано подниму.
- Когда у тебя душа кричит, в какое время суток? - стал возиться в одеяле и словно расшвыривать слова Буслов.
- Когда рассветает, когда солнце касается горизонта, это далеко где-то, на краю света, у людей с песьими головами, и им-то все нипочем, а мне кажется, что это мою душу попаляет и сердце мне плавит. Хорошо, если удается проспать эту годину, - вздыхал и сетовал живописец.
- Со мной не проспишь, - сказал Буслов угрюмым голосом.
Когда стихло все, Лоскутников выбрался из своего укрытия и шагами, не отзывавшимися в его душе, словно и вовсе незаметными, неуловимыми для его вещества, подошел к краю поляны. Пробовал он голову, испытывал, не стала ли она почему-либо песьей. Луна, которая до того огромным шаром опиралась на верх леса, теперь смотрела с высоты уменьшено и очень кругло. Она дышала, известное дело, отраженным светом, а казалось, однако, все земное только туманом и игрой теней в ее лучах. Тусклая немочь боязни лесного одиночества прошла по телу Лоскутникова, сползла с шеи на грудь и на спину россыпью мелких холодных уколов. Не было покоя у него на сердце, и ему не спалось, а не то, чтобы просто луна позвала его к каким-то беспокойствам и нарушениям оцепенения ночи. Он все всматривался в лунный туман, разливавшийся по поляне, но не поглощавший ее. Зримо и великолепно стояли деревья, серебрилась одиноко березка, и на нее, казалось, в особенности было обращено внимание отливавшего белизной небесного глаза. Лоскутников словно высматривал что-то отдельное, имеющее свое несгибаемое значение в этой картине общей зачарованности и бесконечной тишины, однако волей или неволей охватывал ее в целом, как если бы его мельчащий взгляд мог лишь скользить по поверхности, ни на чем не останавливаясь. Он-то сам и был очевидной отдельностью, но находился вне картины и потому чувствовал себя отлученным, маленьким, ничтожным. Не взят на праздник, которого видит теперь лишь внешнюю мирную и неподвижную седину. А как узнать, как поймешь, что внутри? Доступа в заветное не было. Он привалился спиной к дереву, и шершавость прикосновения дала ему знать, сколько он уже стерт и потерял от себя в трении с миром. Его частицы и крупицы, отскочив в работе жизни, рассеялись по всему белому свету, и можно сказать вполне, что они для него потеряны навсегда. А теперь он вдруг ощутил эту свою недостачу, понял, что был слишком щедр и расточителен и что ему уже никогда не восполнить ставшее не достигающим нужной меры. Медленно согнулся у того дерева, сел на землю и в печали повесил голову. Он улавливал душу, чтобы она дала ответ ночи, преисполненной другой, недоступной ему жизни. А может быть, он и не имел никогда полноты, никогда не был изобилен и вполне насыщен? Так или нет, а ничего, однако, он не находил, что было бы похоже в нем на ответ, и душа его Бог знает где бегала лисицей, неуловимая и глупая. Вся сияющая лунной сединой голова ночи слегка качнулась в усмешке, когда он так, тщедушным и опустошенным, с ударившейся от него в бега душой, определился перед ней. Тонко влился в него яд сознания, что он и здесь не нужен. А где это здесь, он не знал, и понимал ли вообще, где находится?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46