Но в душе он обмирал от собственной откровенности.
Чулихин крупно, мясисто ухмылялся. Наконец его лицо разгладилось, перестав натужно собираться в морщины, в которых улавливалось разве что лишь отдаленное сходство с веками или губами, а между тем на него уже легла печать румяной девственной красоты, и она, бродя по свежей глади как в облаке, могла сама давать имена возникающим новым чертам или даже на ходу образовывать их. Живописец расцветал оттого, что встретил в своем маленьком и обыкновенном городе живую душу. Он легко читал в сердце Лоскутникова всю его драму, но этого ему было мало, а большего он ждал от порывистого, чувственного прикосновения, как если бы он действительно мог, протянув руку и коснувшись тоскующего приятеля, почувствовать настоящий ожог.
- Посмотри на свой нос! На нем нет и следа этого щелчка. Ты мучаешься, и это правильно, но ты оступился и с пути, где можно найти подлинное, свалился в какой-то отросток, а мучиться в отростке, в кишке, словно ты глист, гнида, - это нелепость и даже насмешка над высшим предназначением человека, - разъяснил живописец Лоскутникову его положение с внешней стороны, как оно представлялось извне.
Он уже искренне и бесповоротно заинтересовался все тем новым и неожиданным, что давал Лоскутников, привел его в пивную и там сказал, упираясь большими руками в столик:
- Я мог бы сломать тебя одним мизинцем, согнуть в бараний рог одним движением руки.
- Перестань, - воскликнул Лоскутников с досадой, - мы же не будем заниматься тут чепухой, так и не начинай с пустой болтовни!
- Чепухи действительно не будет, но оно целесообразно, видишь ли, сразу установить, где сила, а где немочь. Да только в иной немочи заключается порой огромная сила, и это меня всегда восхищает. Восхищен я и твоим случаем! Для человека важен лишь путь из пункта, где он произошел от Бога, к пункту, где он снова станет Божьим достоянием.
- Ну, правильно, это и есть существование. Можно было выразить все это попроще, а не напускать туман. А ты что, верующий? - Лоскутников с любопытством взглянул на собеседника.
- Нет, не верующий, если под верой понимать догмы, храмы и попов.
- Но тогда ты, может быть, претендуешь на роль учителя?
- Может быть, - кивнул Чулихин. - Но ты не совсем верно меня понял. Я говорил не просто о существовании. Или у тебя сейчас существование, да и только, и ничего больше? Почему же я вижу, что ты избран? Дело в том, что только на пути, о котором я сказал, именно на пути, где в начале и в конце звучит Бог, только там у человека появляется интересное и значительное для живописца, для портретиста лицо, лицо, которое впрямь стоит зарисовать и сохранить для потомства.
- Ты рискуешь ошибиться и принять растерянность за стоящее внимания, уныло постоял Лоскутников за какие-то свои тайные правды.
- Растерянность? Нет, скорее смятение, а оно Богу любо. Из-за носа своего ты растерялся, и я оставляю это побоку, а вот смятение, оно у тебя по высшим причинам, да другим оно и не может быть у человека вроде тебя, и оно для меня - хлеб насущный.
- Почему же ты сам не в смятении?
Живописец рассмеялся.
- Я регистратор, - сказал он. - Я изобразитель. По крайней мере, в данном случае, в твоем случае. И в случае еще одного человека. А вот что! вдохновился он. - Я сведу тебя с этим человеком. В компании легче решать проблемы. А у тебя ведь вопрос?
Толстяк пил водку, а Лоскутников тем временем беспокойно, с некоторой путаницей в словах и сбивчивостью в мыслях излагал свой вопрос. Он довольно-таки подробно разобрался в существе национальной идеи, а как и где применить свое понимание, не знает. Чулихин понял его с самого начала и слушал вполуха, не думая как-нибудь помочь с ответом. У каждого на этот и подобные вопросы должен быть свой ответ, и скажи он что-то на жалобы Лоскутникова, это могло бы не сойти у того за ответ и, может быть, в самом деле не было бы таковым. Живописец хотел остаться деликатным, нравственно ненавязчивым. Зато усматривал он благородство жеста и деяния в возникшем у него стремлении свести Лоскутникова со своим другом, у которого тоже были проблемы, вопросы и мучения.
- Я того человека опекаю, - возвестил он. - Это можно так назвать. Но заметь, он сам напросился. В какой-то момент он действительно простер ко мне руки и если ничего вслух не произнес, то зашевелились, однако, его губы, и я прочитал вопль о помощи. Положим, я немного растерялся. Не надо было мне в это влезать. Какой из меня помощник в духовных делах и вообще в распрях земли с небом! Я говорил тебе: я регистратор. Но этот человек интересовал меня до крайности. У него важный вид, а тут оказалось, что он страдает, вот я и растерялся, тут-то я и стал играть не совсем свойственную мне роль.
Живописец говорил, выпивая и вытирая губы ладонью, которой управлял как тряпкой:
- Он - писатель. Трудно сказать, хороший ли, очень уж мало и тяжко он пишет. Но в том, что он написал, чувствуется порой большая сила. И я верил в его будущее, оно меня очень интересовало, я почти не сомневался, что ему надо покончить с этой его возмутительной медлительностью, взять себя в руки, пуститься в развитие, чтобы наконец вышел толк, а не одни задатки, хотя бы и большие. А он заколебался. Он и раньше почитывал творения святых отцов, и я тогда смеялся над ним, говорил ему, что эти отцы ему не помощники в том роде светской литературы, который он создает. Но это человек упрямый, он даже дурак. Он гнул свое. И потом вдруг раскрылся: он, мол, уже воспринимает веру как свое кровное дело, но еще не вполне, и нужно ему на этом пути как-то продвинуться. Понимаешь, какая штука? Он как будто и не верует, но и без веры ему словно бы уже не обойтись. Мир его не устраивает. В миру он даже, можно сказать, больше не в состоянии по-настоящему находится, невыносимо это для него стало, и тянет его к храмам, к монастырям, к монахам даже. Я был изумлен и раздосадован, видя этакого мирского инока. Во-первых, почему и для чего он сказал это мне? Кто я ему? Духовник? Наставник? Советчик? Во-вторых, вопрос о литературе, которую рискуешь потерять, если вздумал не шутя вступить в ограду монастыря. Я хотел прежде всего сберечь его для литературы. Оказалось же, что он, конечно, еще отнюдь не воцерковился и вряд ли по-настоящему когда-нибудь воцерковится, но с литературой он на данном этапе покончил и вполне вероятно, что никогда к ней не вернется. Ну, милый мой, были же и святители, писавшие пьесы и как бы даже повестушки. Что ж ты сразу ударяешься в самую темень! Светлые умы случались среди архиепископов, архимандритов, среди иерархов разных. Разумеется, таковых были единицы и они были исключениями, и что до попов, то в массе своей они всегда были ужасно невежественны и грубы. Они способны устроить такое иго, что и татарское покажется чем-то вроде комической ситуации, когда твой собственный ребенок, дитя, забирает над тобой власть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Чулихин крупно, мясисто ухмылялся. Наконец его лицо разгладилось, перестав натужно собираться в морщины, в которых улавливалось разве что лишь отдаленное сходство с веками или губами, а между тем на него уже легла печать румяной девственной красоты, и она, бродя по свежей глади как в облаке, могла сама давать имена возникающим новым чертам или даже на ходу образовывать их. Живописец расцветал оттого, что встретил в своем маленьком и обыкновенном городе живую душу. Он легко читал в сердце Лоскутникова всю его драму, но этого ему было мало, а большего он ждал от порывистого, чувственного прикосновения, как если бы он действительно мог, протянув руку и коснувшись тоскующего приятеля, почувствовать настоящий ожог.
- Посмотри на свой нос! На нем нет и следа этого щелчка. Ты мучаешься, и это правильно, но ты оступился и с пути, где можно найти подлинное, свалился в какой-то отросток, а мучиться в отростке, в кишке, словно ты глист, гнида, - это нелепость и даже насмешка над высшим предназначением человека, - разъяснил живописец Лоскутникову его положение с внешней стороны, как оно представлялось извне.
Он уже искренне и бесповоротно заинтересовался все тем новым и неожиданным, что давал Лоскутников, привел его в пивную и там сказал, упираясь большими руками в столик:
- Я мог бы сломать тебя одним мизинцем, согнуть в бараний рог одним движением руки.
- Перестань, - воскликнул Лоскутников с досадой, - мы же не будем заниматься тут чепухой, так и не начинай с пустой болтовни!
- Чепухи действительно не будет, но оно целесообразно, видишь ли, сразу установить, где сила, а где немочь. Да только в иной немочи заключается порой огромная сила, и это меня всегда восхищает. Восхищен я и твоим случаем! Для человека важен лишь путь из пункта, где он произошел от Бога, к пункту, где он снова станет Божьим достоянием.
- Ну, правильно, это и есть существование. Можно было выразить все это попроще, а не напускать туман. А ты что, верующий? - Лоскутников с любопытством взглянул на собеседника.
- Нет, не верующий, если под верой понимать догмы, храмы и попов.
- Но тогда ты, может быть, претендуешь на роль учителя?
- Может быть, - кивнул Чулихин. - Но ты не совсем верно меня понял. Я говорил не просто о существовании. Или у тебя сейчас существование, да и только, и ничего больше? Почему же я вижу, что ты избран? Дело в том, что только на пути, о котором я сказал, именно на пути, где в начале и в конце звучит Бог, только там у человека появляется интересное и значительное для живописца, для портретиста лицо, лицо, которое впрямь стоит зарисовать и сохранить для потомства.
- Ты рискуешь ошибиться и принять растерянность за стоящее внимания, уныло постоял Лоскутников за какие-то свои тайные правды.
- Растерянность? Нет, скорее смятение, а оно Богу любо. Из-за носа своего ты растерялся, и я оставляю это побоку, а вот смятение, оно у тебя по высшим причинам, да другим оно и не может быть у человека вроде тебя, и оно для меня - хлеб насущный.
- Почему же ты сам не в смятении?
Живописец рассмеялся.
- Я регистратор, - сказал он. - Я изобразитель. По крайней мере, в данном случае, в твоем случае. И в случае еще одного человека. А вот что! вдохновился он. - Я сведу тебя с этим человеком. В компании легче решать проблемы. А у тебя ведь вопрос?
Толстяк пил водку, а Лоскутников тем временем беспокойно, с некоторой путаницей в словах и сбивчивостью в мыслях излагал свой вопрос. Он довольно-таки подробно разобрался в существе национальной идеи, а как и где применить свое понимание, не знает. Чулихин понял его с самого начала и слушал вполуха, не думая как-нибудь помочь с ответом. У каждого на этот и подобные вопросы должен быть свой ответ, и скажи он что-то на жалобы Лоскутникова, это могло бы не сойти у того за ответ и, может быть, в самом деле не было бы таковым. Живописец хотел остаться деликатным, нравственно ненавязчивым. Зато усматривал он благородство жеста и деяния в возникшем у него стремлении свести Лоскутникова со своим другом, у которого тоже были проблемы, вопросы и мучения.
- Я того человека опекаю, - возвестил он. - Это можно так назвать. Но заметь, он сам напросился. В какой-то момент он действительно простер ко мне руки и если ничего вслух не произнес, то зашевелились, однако, его губы, и я прочитал вопль о помощи. Положим, я немного растерялся. Не надо было мне в это влезать. Какой из меня помощник в духовных делах и вообще в распрях земли с небом! Я говорил тебе: я регистратор. Но этот человек интересовал меня до крайности. У него важный вид, а тут оказалось, что он страдает, вот я и растерялся, тут-то я и стал играть не совсем свойственную мне роль.
Живописец говорил, выпивая и вытирая губы ладонью, которой управлял как тряпкой:
- Он - писатель. Трудно сказать, хороший ли, очень уж мало и тяжко он пишет. Но в том, что он написал, чувствуется порой большая сила. И я верил в его будущее, оно меня очень интересовало, я почти не сомневался, что ему надо покончить с этой его возмутительной медлительностью, взять себя в руки, пуститься в развитие, чтобы наконец вышел толк, а не одни задатки, хотя бы и большие. А он заколебался. Он и раньше почитывал творения святых отцов, и я тогда смеялся над ним, говорил ему, что эти отцы ему не помощники в том роде светской литературы, который он создает. Но это человек упрямый, он даже дурак. Он гнул свое. И потом вдруг раскрылся: он, мол, уже воспринимает веру как свое кровное дело, но еще не вполне, и нужно ему на этом пути как-то продвинуться. Понимаешь, какая штука? Он как будто и не верует, но и без веры ему словно бы уже не обойтись. Мир его не устраивает. В миру он даже, можно сказать, больше не в состоянии по-настоящему находится, невыносимо это для него стало, и тянет его к храмам, к монастырям, к монахам даже. Я был изумлен и раздосадован, видя этакого мирского инока. Во-первых, почему и для чего он сказал это мне? Кто я ему? Духовник? Наставник? Советчик? Во-вторых, вопрос о литературе, которую рискуешь потерять, если вздумал не шутя вступить в ограду монастыря. Я хотел прежде всего сберечь его для литературы. Оказалось же, что он, конечно, еще отнюдь не воцерковился и вряд ли по-настоящему когда-нибудь воцерковится, но с литературой он на данном этапе покончил и вполне вероятно, что никогда к ней не вернется. Ну, милый мой, были же и святители, писавшие пьесы и как бы даже повестушки. Что ж ты сразу ударяешься в самую темень! Светлые умы случались среди архиепископов, архимандритов, среди иерархов разных. Разумеется, таковых были единицы и они были исключениями, и что до попов, то в массе своей они всегда были ужасно невежественны и грубы. Они способны устроить такое иго, что и татарское покажется чем-то вроде комической ситуации, когда твой собственный ребенок, дитя, забирает над тобой власть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46