Он говорил Лоскутникову, что иной раз случайные встречи переворачивают всю жизнь и что человеку, внутренне готовому к такому перевороту, а Лоскутников, судя по всему, готов совершенно, следует выбрать между инвалидом и писателем, заключив их в кавычки, т.е. мысленно превратив в типы или, если угодно, в архетипы, после чего реальному инвалиду останется лишь предупредить образовавшегося перед ним искателя приключений, что "инвалид" способен порассказать о тайнах бытия ничуть не меньше того, кто Бог знает по какому праву взял на себя роль "писателя". Посмотрите и рассудите, мил человек! воззвал извивающийся в коляске обрубок. Я лишен некоторых конечностей, страдаю и хочу куска хлеба. Разве с этим можно спорить? А какая бесспорность в том, чтобы объявить себя писателем и подавать о себе весть расписными афишками?
Лоскутников попритих, как перед грозой, затаился темноватым полем, на котором и слабый вздох неба уже зашевелит словно бы в смертельном ужасе тонкую траву. Сам он ничего не написал, но думал, что непременно напишет, хотя бы мемуары, а потому писатели были ему интересны. Книжек обрисованного афишей господина он не читал, но это практически ничего не значило в сравнении с важностью в его глазах писательского статуса этого человека, не иначе как из тщеславия вздумавшего побывать у своих провинциальных поклонников. Лоскутников несколько времени напряженно размышлял, выбирая: посидеть в кафе или пойти на встречу с писателем?
Наконец, не приняв твердого решения, вообще ни на что не решившись, он все же вошел в театр, куда уже стягивались туземные мыслящие силы. Какая-то маститость и сноровка человека, знакомого с большими внутренними подвигами размышления, неожиданно проявилась в Лоскутникове, даже и в его движениях, в тех позах, которые он принимал, там или здесь остановившись. Теперь он уже был не праздношатающимся, который убивает время, напрасно отделяющее его от встречи с любовницей, а в некотором роде как бы официальным лицом, представителем местной мысли и духовности. Писатели, родившиеся в этом городе, не достигли великой славы и известности, а святые, подвизавшиеся в древности в здешних монастырях и окрестных пустынях, остались, что называется, местночтимыми. Но у жителей была горделивая любовь к своему городу, которая могла, как предполагал Лоскутников, перед заезжим литератором вылиться и в настоящий патриотизм. Поэтому Лоскутников всем нутром набирался каких-то значительных фраз, которые могли бы придумать и написать его земляки писатели, и даже как будто проникался духом откровений и умных молитв, творимых, наверное, в тех землянках, какие откапывали себе Христовы подвижники в окрестностях тогда еще средневекового города. Лоскутников никогда и нигде на рожон не лез, а тут допускал мысль, что встанет и скажет веское слово. Он уже в самом деле для этого созрел. И если пока не получалось с романом, то почему же не попробовать для начала хотя бы в слове выразиться перед миром?
Аудитория собралась большая, она растягивала, как резину, скудное пространство зала. Скрипело на деревянных сидениях множество более или менее случайных зевак, полусумасшедших старушек, важничающих дам, но попадались и мужчины той особой провинциальной русской внешности и просвечивающей в глазах внутренности, которые удержат государство в нормальном состоянии при любых напастях, - не смотри, что они пока только раскачиваются, скрывая душу! Один маленький, бедно одетый старичок в первом ряду сидел, уткнув локти в колени, а лицо спрятав ладонях, его жизнь угасала, он медленно и печально умирал, и ему было уже не до разглагольствований заезжего писаки и заготовленных на подобный случай вопросов земляков, и тем не менее он, словно по давней привычке таскаться на всякие сборища, пришел сюда. На сцену вышел и сел на стул писатель, который, вопреки известному рассуждению, что каждый человек, где бы он ни оказался и что бы ни делал, имеет безусловное значение, совсем не может в данном повествовании играть существенную роль. Как ни старался Лоскутников, ему не удавалось сосредоточиться на речах этого заезжего оратора. Говорил тот и о детстве своем, когда бегал смешным карапузом на берегах далекой отсюда реки, и о своих юношеских пробах пера, оставшихся в безвозвратном прошлом, и о тяжелом положении отечества, постоянно вставляя, что и никогда, собственно, положение последнего не было принципиально иным, то есть благополучным, светлым, как бы безукоризненным.
- А зачем тогда приехал к нам?
Писатель удивился, седые кудри пошли взбалмошной пляской по наклонившейся вслед за отяготившей ее внезапным пучеглазием голове, по всему было заметно, что изумление забрало его сразу, крепко и надолго. Выкрикнувший встал и уже более культурно разъяснил, что писателю надо не вмешиваться наскоком в жизнь людей, которые тихо живут на своей древней и в меру знаменитой земле, а в столице, где больше бросаются в глаза контрасты и государственные печали, трудиться над исправлением положения. Уронил кто-то на пол заготовленную под автограф книгу. Писатель вздрогнул, как от выстрела. Он уже сжимался и почти внешне прятался от заостряющегося на нем внимания толпы. Ему представлялось, что исписанные им в минуты вдохновения страницы превратились вдруг в пачку прокламаций самого возмутительного содержания и эта пачка сейчас со свистом железного снаряда полетит в его лицо. Однако стали интересно обсуждать и сбивчиво спорить, можно ли время Алексея Михайловича, известного в истории под прозвищем Тишайший, считать отрадным в нашей истории, или все же лучше гордиться лишь мощным и всесторонним рывком, имевшим место перед большевицким переворотом.
- С царями покончено, их песенка спета, но я историю уважаю, потому что она есть корневище нашей нынешней жизни! - шумел писатель, порываясь вскочить со стула.
Замечательные мужи, скрыто, но оттого не менее стойко державшие страну на своих плечах, сидели молча и в пустой спор не вмешивались. Помалкивал и Лоскутников. Писатель время от времени как бы вдруг выпадал из действительности, уходил в какую-то расслабленность, покачивал головой и слегка даже шевелил губами, чему-то продолжая удивляться. Общим направлением разговора совершенно завладели болтуны, мутящие всюду воду субъекты. Один из них побежал к сцене. Его возбуждение было так велико, что он и не подумал остановиться, а только вычертил траекторию, которая завершилась на его прежнем месте в зале, так что было бы и вовсе непонятно, для чего он с этакой завзятостью подбросился и выскочил на передний план, если бы он не успел возле сцены выразить требование обозначить национальную идею. Писатель встрепенулся и заговорил, но из его речи невозможно было уяснить, думал ли он когда-нибудь об этой самой национальной идее, знает ли он ее, готов ли разжевать для своих слушателей да и сообразил ли вообще, чего от него хотят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Лоскутников попритих, как перед грозой, затаился темноватым полем, на котором и слабый вздох неба уже зашевелит словно бы в смертельном ужасе тонкую траву. Сам он ничего не написал, но думал, что непременно напишет, хотя бы мемуары, а потому писатели были ему интересны. Книжек обрисованного афишей господина он не читал, но это практически ничего не значило в сравнении с важностью в его глазах писательского статуса этого человека, не иначе как из тщеславия вздумавшего побывать у своих провинциальных поклонников. Лоскутников несколько времени напряженно размышлял, выбирая: посидеть в кафе или пойти на встречу с писателем?
Наконец, не приняв твердого решения, вообще ни на что не решившись, он все же вошел в театр, куда уже стягивались туземные мыслящие силы. Какая-то маститость и сноровка человека, знакомого с большими внутренними подвигами размышления, неожиданно проявилась в Лоскутникове, даже и в его движениях, в тех позах, которые он принимал, там или здесь остановившись. Теперь он уже был не праздношатающимся, который убивает время, напрасно отделяющее его от встречи с любовницей, а в некотором роде как бы официальным лицом, представителем местной мысли и духовности. Писатели, родившиеся в этом городе, не достигли великой славы и известности, а святые, подвизавшиеся в древности в здешних монастырях и окрестных пустынях, остались, что называется, местночтимыми. Но у жителей была горделивая любовь к своему городу, которая могла, как предполагал Лоскутников, перед заезжим литератором вылиться и в настоящий патриотизм. Поэтому Лоскутников всем нутром набирался каких-то значительных фраз, которые могли бы придумать и написать его земляки писатели, и даже как будто проникался духом откровений и умных молитв, творимых, наверное, в тех землянках, какие откапывали себе Христовы подвижники в окрестностях тогда еще средневекового города. Лоскутников никогда и нигде на рожон не лез, а тут допускал мысль, что встанет и скажет веское слово. Он уже в самом деле для этого созрел. И если пока не получалось с романом, то почему же не попробовать для начала хотя бы в слове выразиться перед миром?
Аудитория собралась большая, она растягивала, как резину, скудное пространство зала. Скрипело на деревянных сидениях множество более или менее случайных зевак, полусумасшедших старушек, важничающих дам, но попадались и мужчины той особой провинциальной русской внешности и просвечивающей в глазах внутренности, которые удержат государство в нормальном состоянии при любых напастях, - не смотри, что они пока только раскачиваются, скрывая душу! Один маленький, бедно одетый старичок в первом ряду сидел, уткнув локти в колени, а лицо спрятав ладонях, его жизнь угасала, он медленно и печально умирал, и ему было уже не до разглагольствований заезжего писаки и заготовленных на подобный случай вопросов земляков, и тем не менее он, словно по давней привычке таскаться на всякие сборища, пришел сюда. На сцену вышел и сел на стул писатель, который, вопреки известному рассуждению, что каждый человек, где бы он ни оказался и что бы ни делал, имеет безусловное значение, совсем не может в данном повествовании играть существенную роль. Как ни старался Лоскутников, ему не удавалось сосредоточиться на речах этого заезжего оратора. Говорил тот и о детстве своем, когда бегал смешным карапузом на берегах далекой отсюда реки, и о своих юношеских пробах пера, оставшихся в безвозвратном прошлом, и о тяжелом положении отечества, постоянно вставляя, что и никогда, собственно, положение последнего не было принципиально иным, то есть благополучным, светлым, как бы безукоризненным.
- А зачем тогда приехал к нам?
Писатель удивился, седые кудри пошли взбалмошной пляской по наклонившейся вслед за отяготившей ее внезапным пучеглазием голове, по всему было заметно, что изумление забрало его сразу, крепко и надолго. Выкрикнувший встал и уже более культурно разъяснил, что писателю надо не вмешиваться наскоком в жизнь людей, которые тихо живут на своей древней и в меру знаменитой земле, а в столице, где больше бросаются в глаза контрасты и государственные печали, трудиться над исправлением положения. Уронил кто-то на пол заготовленную под автограф книгу. Писатель вздрогнул, как от выстрела. Он уже сжимался и почти внешне прятался от заостряющегося на нем внимания толпы. Ему представлялось, что исписанные им в минуты вдохновения страницы превратились вдруг в пачку прокламаций самого возмутительного содержания и эта пачка сейчас со свистом железного снаряда полетит в его лицо. Однако стали интересно обсуждать и сбивчиво спорить, можно ли время Алексея Михайловича, известного в истории под прозвищем Тишайший, считать отрадным в нашей истории, или все же лучше гордиться лишь мощным и всесторонним рывком, имевшим место перед большевицким переворотом.
- С царями покончено, их песенка спета, но я историю уважаю, потому что она есть корневище нашей нынешней жизни! - шумел писатель, порываясь вскочить со стула.
Замечательные мужи, скрыто, но оттого не менее стойко державшие страну на своих плечах, сидели молча и в пустой спор не вмешивались. Помалкивал и Лоскутников. Писатель время от времени как бы вдруг выпадал из действительности, уходил в какую-то расслабленность, покачивал головой и слегка даже шевелил губами, чему-то продолжая удивляться. Общим направлением разговора совершенно завладели болтуны, мутящие всюду воду субъекты. Один из них побежал к сцене. Его возбуждение было так велико, что он и не подумал остановиться, а только вычертил траекторию, которая завершилась на его прежнем месте в зале, так что было бы и вовсе непонятно, для чего он с этакой завзятостью подбросился и выскочил на передний план, если бы он не успел возле сцены выразить требование обозначить национальную идею. Писатель встрепенулся и заговорил, но из его речи невозможно было уяснить, думал ли он когда-нибудь об этой самой национальной идее, знает ли он ее, готов ли разжевать для своих слушателей да и сообразил ли вообще, чего от него хотят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46