Мишель впускает его, без сопротивления позволяет обнять себя. В холле стало еще сумрачнее, очертания лестницы почти неразличимы.
— Прости меня, — говорит Пьер. — Но я не могу тебе объяснить: это какое-то безумие.
Мишель поднимает упавший стакан и закрывает бутылку коньяка. Становится все жарче: как будто весь дом тяжело дышит, широко открыв свои многочисленные рты. Мишель вытирает пот со лба Пьера видавшим виды платком. О Мишель, разве можно продолжать так дальше, в молчании, мы не пытаемся даже понять то, что нас так терзает именно в тот миг, когда… Да, дорогая, я сяду рядом с тобой и буду умницей, буду целовать тебя, утону в твоих волосах, затеряюсь в изгибах твоей шеи, и ты поймешь, что нет причины… да, ты поймешь, что когда я хочу взять тебя на руки и унести в комнату, то совсем не хочу тебя потревожить, хочу только почувствовать твою голову у себя на плече…
— Нет, Пьер, нет. Только не сегодня, дорогой, ну пожалуйста.
— Мишель, Мишель…
— Пожалуйста…
— Почему? Скажи мне, почему?
— Не знаю, прости меня… Тебе не в чем упрекать себя, во всем виновата только я. Но ведь у нас еще есть время, столько времени.
— Не будем больше ждать, Мишель. Сейчас.
— Нет, Пьер, только не сегодня.
— Но ты мне обещала, — тупо говорит Пьер. — Мы приехали сюда… Сколько времени мы ждали, сколько времени! И после всего… Ведь я хочу от тебя лишь немного любви… Я не знаю, что говорю: все превращается в грязь, когда я говорю…
— Если можешь, прости меня, я…
— О каком прощении может идти речь, если ты все молчишь, а я ведь так мало тебя знаю? Что я должен тебе простить?
Бобби рычит у крыльца. От зноя одежда прилипает к телу, слух преследует липкое тиканье часов, прядь волос прилипает ко лбу Мишель, а она лежит на софе и смотрит на Пьера.
— Я тоже мало тебя знаю, ко дело не в этом… Ты думаешь, что у меня с головой не все в порядке.
Бобби снова рычит.
— Несколько лет назад, — говорит Мишель и закрывает глаза, — мы жили в Ангьене, я тебе об этом уже говорила. Мне кажется, что я тебе говорила, что мы жили в Ангьене. Не смотри на меня так.
— А я и не смотрю, — говорит Пьер.
— Нет, смотришь, и мне от этого не по себе. Но ведь это неправда, не может быть, чтобы ей было не по себе оттого, что я жду ее слов, жду, не двигаясь, продолжения ее рассказа, глядя, как едва шевелятся ее губы, а сейчас — это случится: она сложит вместе руки и примется умолять, и пока она будет взывать, биться и плакать в его объятиях, раскроется цветок страсти, раскроется влажный цветок — наслаждение чувствовать ее бесполезное сопротивление… В холл вползает Бобби и устраивается в углу. «Не смотри на меня так», — сказала Мишель, а Пьер ответил: «А я и не смотрю», и тогда она сказала, что нет, ты смотришь, и что ей не по себе от такого взгляда, но их разговор прерывается, потому что вот теперь Пьер встает и смотрит на Бобби, смотрит на себя в зеркало, проводит рукой по лицу, вздыхает и вдруг пронзительно стонет, надает на колени перед софой и утыкается лицом в ладони, вздрагивая и тяжело дыша, изо всех сил стараясь избавиться от видений, которые, как паутина, липнут к лицу, как сухие листья, прилипают к мокрому лицу.
— О Пьер, — произносит Мишель тоненьким голоском.
Из-под пальцев рвется наружу неудержимый плач: безыскусные и неуклюжие рыдания сотрясают тело юноши, и кажется, им не будет конца.
— Пьер, Пьер, — говорит Мишель, — но почему, дорогой, почему?
Она медленно гладит его по голове, протягивает ему тот же платок.
— Кретин я несчастный, прости меня. Ты мне… ты мне говори…
Он приподнимается и отодвигается на другой конец софы, не замечая, что Мишель резко отшатнулась от него и смотрит так, как и в прошлый раз, когда убежала от него. Он повторяет: «Ты мне го… говорила», повторяет он с усилием, у него перехватило горло. Но что это? Бобби снова зарычал. Встав, Мишель начинает пятиться, отходит шаг за шагом и не спускает с него глаз; что это? зачем это сейчас, почему она уходит, почему? Хлопанье двери его не потревожило: он улыбается, видит свою улыбку в зеркале, улыбается вновь. «Als alle Knospen sprangen», — не разжимая губ, мурлычет он мелодию. В доме тишина: только звякает телефон — снимают трубку, вращается с характерным жужжанием телефонный диск: первая цифра, вторая… Пьер, пошатываясь, стоит перед зеркалом, вяло уговаривая себя, что должен пойти и объясниться с Мишель, но нет, он уже во дворе у мотоцикла. Бобби рычит на крыльце. Дом усиливает резкое эхо взревевшего мотоцикла: первая скорость — вверх по улице, вторая — под жгучее солнце.
— Это был тот же голос, Бабетта. И тогда я догадалась, что…
— Глупости, — отвечает Бабетта. — Будь я там, думаю, я бы тебе устроила взбучку.
— Пьер уехал, — говорит Мишель.
— Это, наверное, самое лучшее, что он мог сделать.
— Бабетта, если бы ты приехала.
— Зачем? Ну конечно, приеду, но это какой-то идиотский бред.
— Он заикался, Бабетта, клянусь тебе… Это не галлюцинация, я же тебе говорила, что раньше… Как будто это было уже однажды… Приезжай быстрей, по телефону я не могу объяснить… Только что взревел мотоцикл, он уехал, а мне ужасно жаль. Как он сможет понять, что происходит со мной, бедняга, но он тоже как безумный, Бабетта, это так странно.
— Мне казалось, что ты уже излечилась от всего этого, — говорит Бабетта как-то отчужденно. — В конце концов, Пьер не дурак и все поймет. Я думала, что он давно уже об этом знает.
— Я даже начала ему рассказывать, я хотела рассказать, но тут… Бабетта, клянусь тебе, он заикается, и раньше, раньше…
— Ты мне уже говорила, но все это — твои фантазии. И Ролан тоже, бывает, сделает такую прическу, что его и не узнать; ну что ты, черт возьми, придумываешь?..
— А сейчас он уехал, — монотонно повторяет Мишель.
— Ничего, вернется, — говорит Бабетта. — Ну ладно, приготовь чего-нибудь вкусненького: у Ролана — сама знаешь, аппетит…
— Ты что на меня наговариваешь? — говорит Ролан, возникший на пороге. — Что случилось у Мишель?
— Едем, — говорит Бабетта. — Едем немедленно.
Миром управляет газовая ручка — резиновый цилиндр, что умещается в ладони: стоит немного повернуть вправо — все деревья сливаются в одно, раскинувшееся вдоль всей дороги, а стоит самую малость крутнуть влево — и зеленый гигант распадается на сотни тополей, убегающих назад, высоковольтные же вышки шествуют размеренно, одна за другой, их шествие — самый удачный ритм, в который могут вплетаться и слова, и лоскутья образов, уже не связанных с дорогой; газовая ручка поворачивается вправо — звук растет и растет, струна звука до предела натягивается, но уже нет никаких мыслей, а лишь единение с машиной:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202