.. Рыжее мое Лето...
Санька проснулся к полудню. Но суровый Стас применил мой рецепт, и
Санька снова уснул. Спи, дитя мое, о, спи, поэт. Сон лечит все, он -
маленькая смерть, умри, Санечка, ведь ты воскреснешь, я знаю, что делаю, я
знаю, я отвечаю за все...
Все закончилось наконец, и разъехались по своим градам и весям
гвардейцы литературы первого областного призыва. Я помахала вслед белым
платочком, промокнула слезы и, прихватив завязанную на бантик папочку с
подборкой произведений участников семинара, явилась прелестным осенним
утречком в издательство.
А в издательстве в кресле заведующего литературной редакцией сидел
боров. Натуральный такой себе боров, жирный, розовый, в усах и при
галстуке. Да ладно, умеем мы и с такими разговаривать, какие проблемы...
- Ах, здравствуйте, здравствуйте, чудная погода, какая осень стоит,
знаете ли, а у нас тут семинар случился, и вот вам двадцать авторских
листов исключительно талантливого текста.
- Мгм...
- Понимаете ли, наш город, с его замечательными литературными
традициями, климат у нас опять же прекрасный, южный ветер и прибой, тени
великих бродят под кипарисами, молодые достойны своих великих
предшественников, и опять же обком комсомола.
- Мгм...
- Поверьте мне, я в Москве училась, кое что в своем деле понимаю,
сборник отличный, ребята мировые, поэзия - экстра, проза - люкс, надо
издавать.
- Мгм.
Идиот, что ли?
Ан, нет.
- Это все, конечно, очень хорошо, а что вы делаете сегодня вечером?
А сегодня вечером я ужинаю с тобой, козел позорный!
Ну и не подвела меня смекалка.
Вечер. Звезды горохом на черном бархате. Ресторан на перевале,
двадцать километров от города. Еще бы! Здесь ужинают те, кому в городе с
очередными дамами появляться невместно.
"Лава-анда, горная лава-анда..."
И на мне - коричневое шелковое платье, жемчуга и теплое золото. Эх,
Сабаневский не видит... И со мною - жирный козел, который уже дергается,
потому что этот танец я танцую с нервным смуглым мальчиком, у которого в
распахнутом вороте рубашки виднеется "рябчик" - десантная тельняшка.
Кто ты, мальчик? Почему так сохнут твои яркие губы, каменно твердеют
мускулы плеча под моей рукой, и неверные твои глаза бегут от моего взора?
Кто ты, что так боишься подойти, сдернуть скатерть со стола, чтобы брызнул
фарфор и хрусталь, чтобы козел этот умылся томатным соусом с шашлыка,
чтобы вынес ты меня за порог кабака, отвечая за поступок свой всей мощью
мужской руки, взгляда, слова, дела?
"Лава-анда, го-орная лава-анда..."
А за дальним столиком сидит над бокалом трезвой колючей минеральной
воды московский мэтр, известный критик, светило современной литературы...
И если дело дойдет до дела, то не мальчик в "рябчике", а седой элегантный
москвич будет мне защитой. Это я понимаю четко.
Настолько, что при разъезде быстренько, сбежав в дамский туалет,
создаю себе двойника.
И двойник - а ничего себе блондинка в шелке и жемчугах! - отбывает с
издательским козлом, куда он скажет. Я вижу, как мальчик кусает губы и
курит в фойе, как московский гость ловит случайную машину, как гаснут огни
в поселке...
А елы-палы! Полночь, и луна, и южное пустынное шоссе, разлапистые
тени грабов на асфальте, запах зноя и ковылей с близкой яйлы. Редкие
машины шарахаются от меня. Еще бы - по ночному шоссе бредет, зыбко качаясь
на высоких каблуках, женщина в длинном вечернем платье.
Ну и какого черта? Я запираюсь в своей мансарде, отключаю телефон и
залегаю в горячую ванну. Все! Меня нет! Все уволены! Как вы мне надоели...
Буду лежать в душистой пене "Бадузана", буду есть манную кашу,
таскать гантели по утрам, буду беречь свою нервную систему. И неправда это
все, и нету на свете никаких таких поэтов, и литературы вообще не
существует, и все это миф.
Отчаянный лом в мою дверь. Кто-то бьется всем телом, вопя истошно:
- Ольга! Оля-а! Проснись! Оля-а!
Я не знаю, как шапка Мономаха, но доля региональной маргариты
безусловно тяжела. Налепив на мокрое тело махровую простыню, я тащусь
отпирать.
Влетает Кешка, глаза безумные:
- Вот ты тут спишь, а там Дар повесился!..
Ну это же надо знать Дара, чтобы понять - вешаться никто даже близко
не собирался. Но я, перепугавшись, влезаю в джинсы, "молния" визжит,
захватывая кожу - трусики забыла надеть, кретинка! А во дворе фырчит
желтый Кешкин мотоцикл, и ремешок не застегивается, как нужно - нет
дырочки по моему овалу лица. Ветер ночной автострады мгновенно сбивает
температуру, так что к дому Дара я прибываю почти в нормальном состоянии.
А на пороге сидит совершенно спокойная Женщина Рыжее Лето. Инна Инина.
Она-то здесь откуда взялась?! Впрочем, - мне сейчас аж совсем не до нее, я
колочу в дверь обеими руками и ору:
- Дар! Дар, открой, это я, Ольга!
Молчание.
Глухой, мертвый голос Инны:
- Он на чердаке заперся.
- Ч-то? Заперся и повесился?
- Кто повесился?
- Да Дар же, х-хосподи...
- Да никто не вешался...
И тогда по наружной лестнице бегом на чердак:
- Дар! Да-арка! Открой!..
Молчание.
- Кешка! Сюда! Раз-два, взяли!. Дубинушка, ухнем!
Мы высаживаем хлипкую чердачную дверь.
Балки, бумажный хлам, паутина, зыбкий свет из слухового окна. Зыбкий
свет из слухового окна, бумажный хлам, паутина, балки.
И сломанный черный человечек - Дар... Закинута голова, и на
черемуховых губах - чахлая пена, чумной чернотой чеканено чело, чуткие
ноздри, раздуты в чаянии чуда, но "черт побери, черт побери..."
В правой руке Дара - хрустящая упаковка от снотворного, в левой -
стакан с недопитым хересом. Ах, золотое вино Массандры...
Мы стоим над бездыханным телом, еще не понимая, что тело это - Дар,
покинувший нас, добровольно ушедший от нас.
А во дворе надсадно воет сирена "Скорой помощи". Люди в белых халатах
оттирают нас с Кошкой от тела Дара, хватают его, волокут, всаживают в него
шприц с желтой дрянью, пишут бумажки, укладывают свободную от души
оболочку человека на носилки и увозят под победно-тревожный клич сирены.
"Скорую" вызвала Инна Инина, и говорить мне с нею не о чем.
Санька все спит, но уже у себя. Стас все так же бдительно сидит над
ним. В клинике откачивают Дара, прикалывая блудную его душу к хилому телу
кривыми иглами капельниц.
А у меня звонит телефон, и в трубке булькает медовый голос
заведующего редакцией. Он рассыпается в комплиментах, благодарит за
прекрасно проведенный вечер, выражает надежду на до-олгую теперь дружбу. И
еще что-то такое странное говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Санька проснулся к полудню. Но суровый Стас применил мой рецепт, и
Санька снова уснул. Спи, дитя мое, о, спи, поэт. Сон лечит все, он -
маленькая смерть, умри, Санечка, ведь ты воскреснешь, я знаю, что делаю, я
знаю, я отвечаю за все...
Все закончилось наконец, и разъехались по своим градам и весям
гвардейцы литературы первого областного призыва. Я помахала вслед белым
платочком, промокнула слезы и, прихватив завязанную на бантик папочку с
подборкой произведений участников семинара, явилась прелестным осенним
утречком в издательство.
А в издательстве в кресле заведующего литературной редакцией сидел
боров. Натуральный такой себе боров, жирный, розовый, в усах и при
галстуке. Да ладно, умеем мы и с такими разговаривать, какие проблемы...
- Ах, здравствуйте, здравствуйте, чудная погода, какая осень стоит,
знаете ли, а у нас тут семинар случился, и вот вам двадцать авторских
листов исключительно талантливого текста.
- Мгм...
- Понимаете ли, наш город, с его замечательными литературными
традициями, климат у нас опять же прекрасный, южный ветер и прибой, тени
великих бродят под кипарисами, молодые достойны своих великих
предшественников, и опять же обком комсомола.
- Мгм...
- Поверьте мне, я в Москве училась, кое что в своем деле понимаю,
сборник отличный, ребята мировые, поэзия - экстра, проза - люкс, надо
издавать.
- Мгм.
Идиот, что ли?
Ан, нет.
- Это все, конечно, очень хорошо, а что вы делаете сегодня вечером?
А сегодня вечером я ужинаю с тобой, козел позорный!
Ну и не подвела меня смекалка.
Вечер. Звезды горохом на черном бархате. Ресторан на перевале,
двадцать километров от города. Еще бы! Здесь ужинают те, кому в городе с
очередными дамами появляться невместно.
"Лава-анда, горная лава-анда..."
И на мне - коричневое шелковое платье, жемчуга и теплое золото. Эх,
Сабаневский не видит... И со мною - жирный козел, который уже дергается,
потому что этот танец я танцую с нервным смуглым мальчиком, у которого в
распахнутом вороте рубашки виднеется "рябчик" - десантная тельняшка.
Кто ты, мальчик? Почему так сохнут твои яркие губы, каменно твердеют
мускулы плеча под моей рукой, и неверные твои глаза бегут от моего взора?
Кто ты, что так боишься подойти, сдернуть скатерть со стола, чтобы брызнул
фарфор и хрусталь, чтобы козел этот умылся томатным соусом с шашлыка,
чтобы вынес ты меня за порог кабака, отвечая за поступок свой всей мощью
мужской руки, взгляда, слова, дела?
"Лава-анда, го-орная лава-анда..."
А за дальним столиком сидит над бокалом трезвой колючей минеральной
воды московский мэтр, известный критик, светило современной литературы...
И если дело дойдет до дела, то не мальчик в "рябчике", а седой элегантный
москвич будет мне защитой. Это я понимаю четко.
Настолько, что при разъезде быстренько, сбежав в дамский туалет,
создаю себе двойника.
И двойник - а ничего себе блондинка в шелке и жемчугах! - отбывает с
издательским козлом, куда он скажет. Я вижу, как мальчик кусает губы и
курит в фойе, как московский гость ловит случайную машину, как гаснут огни
в поселке...
А елы-палы! Полночь, и луна, и южное пустынное шоссе, разлапистые
тени грабов на асфальте, запах зноя и ковылей с близкой яйлы. Редкие
машины шарахаются от меня. Еще бы - по ночному шоссе бредет, зыбко качаясь
на высоких каблуках, женщина в длинном вечернем платье.
Ну и какого черта? Я запираюсь в своей мансарде, отключаю телефон и
залегаю в горячую ванну. Все! Меня нет! Все уволены! Как вы мне надоели...
Буду лежать в душистой пене "Бадузана", буду есть манную кашу,
таскать гантели по утрам, буду беречь свою нервную систему. И неправда это
все, и нету на свете никаких таких поэтов, и литературы вообще не
существует, и все это миф.
Отчаянный лом в мою дверь. Кто-то бьется всем телом, вопя истошно:
- Ольга! Оля-а! Проснись! Оля-а!
Я не знаю, как шапка Мономаха, но доля региональной маргариты
безусловно тяжела. Налепив на мокрое тело махровую простыню, я тащусь
отпирать.
Влетает Кешка, глаза безумные:
- Вот ты тут спишь, а там Дар повесился!..
Ну это же надо знать Дара, чтобы понять - вешаться никто даже близко
не собирался. Но я, перепугавшись, влезаю в джинсы, "молния" визжит,
захватывая кожу - трусики забыла надеть, кретинка! А во дворе фырчит
желтый Кешкин мотоцикл, и ремешок не застегивается, как нужно - нет
дырочки по моему овалу лица. Ветер ночной автострады мгновенно сбивает
температуру, так что к дому Дара я прибываю почти в нормальном состоянии.
А на пороге сидит совершенно спокойная Женщина Рыжее Лето. Инна Инина.
Она-то здесь откуда взялась?! Впрочем, - мне сейчас аж совсем не до нее, я
колочу в дверь обеими руками и ору:
- Дар! Дар, открой, это я, Ольга!
Молчание.
Глухой, мертвый голос Инны:
- Он на чердаке заперся.
- Ч-то? Заперся и повесился?
- Кто повесился?
- Да Дар же, х-хосподи...
- Да никто не вешался...
И тогда по наружной лестнице бегом на чердак:
- Дар! Да-арка! Открой!..
Молчание.
- Кешка! Сюда! Раз-два, взяли!. Дубинушка, ухнем!
Мы высаживаем хлипкую чердачную дверь.
Балки, бумажный хлам, паутина, зыбкий свет из слухового окна. Зыбкий
свет из слухового окна, бумажный хлам, паутина, балки.
И сломанный черный человечек - Дар... Закинута голова, и на
черемуховых губах - чахлая пена, чумной чернотой чеканено чело, чуткие
ноздри, раздуты в чаянии чуда, но "черт побери, черт побери..."
В правой руке Дара - хрустящая упаковка от снотворного, в левой -
стакан с недопитым хересом. Ах, золотое вино Массандры...
Мы стоим над бездыханным телом, еще не понимая, что тело это - Дар,
покинувший нас, добровольно ушедший от нас.
А во дворе надсадно воет сирена "Скорой помощи". Люди в белых халатах
оттирают нас с Кошкой от тела Дара, хватают его, волокут, всаживают в него
шприц с желтой дрянью, пишут бумажки, укладывают свободную от души
оболочку человека на носилки и увозят под победно-тревожный клич сирены.
"Скорую" вызвала Инна Инина, и говорить мне с нею не о чем.
Санька все спит, но уже у себя. Стас все так же бдительно сидит над
ним. В клинике откачивают Дара, прикалывая блудную его душу к хилому телу
кривыми иглами капельниц.
А у меня звонит телефон, и в трубке булькает медовый голос
заведующего редакцией. Он рассыпается в комплиментах, благодарит за
прекрасно проведенный вечер, выражает надежду на до-олгую теперь дружбу. И
еще что-то такое странное говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23