Я оставляю сообщение для мистера Малдуна Грегора с просьбой, чтобы он нашел меня в гостинице «Омар Хайям». После дня, проведенного среди благовоний, я могу с уверенностью утверждать, что точную информацию в Каире можно получить только от американцев.
По дороге обратно мы натыкаемся на уличную выставку, посвященную войне 73-го года, когда египтяне пересекли Суэц и вмазали израильтянам. В центре выставки расположена двухэтажная цементная нога, наступающая на Звезду Давида. Я было собираюсь запечатлеть это на пленку, но окружающие так смотрят на мой огромный «полароид», что я начинаю нервничать.
Энергичный молодой ветеран этой войны проводит нас по всей выставке, демонстрируя стратегические участки и укрепления на выстроенной им из песка модели. Он ведет себя исключительно патриотично. Отдельно он показывает воткнутый в песок снаряд базуки, которым отмечен Бар-Лев – израильская разновидность линии Мажино.
– Снаряд? Сделано в Америке. Захваченное оружие? Тоже американского производства.
Он мрачно произносит это, глядя на меня, но враждебности в его голосе я не чувствую. Даже когда он говорит об израильтянах, показывая забрызганных грязью пленных, чтобы я не перепутал их с победителями-египтянами, в его интонациях нет укоризны. Он с уважением говорит об израильских солдатах – так говорит игрок о своих соперниках. Причем о непосредственных соперниках, как я понимаю, учитывая расстояние, на котором Судьба и Организация Объединенных Наций разместили друг от друга Каир и Иерусалим. Неудивительно, что на каждой улице показывают военное шоу.
Перейдя через мост, я снова вижу нашего потрепанного охранника, стоящего за мешками с песком. Мы приветствуем друг друга, и я направляюсь к гостинице, ощущая причастность к новой для меня политической ситуации.
15 октября, вторник. Так и не могу приступить к статье. Постоянно болтаюсь по городу. Некоторые картины воистину оказываются испытанием для человека, избалованного нашим образом жизни: измученные женщины, проходящие со своими оборванными отпрысками мимо фруктовых прилавков к горам заплесневевших объедков на задворках, костлявые собаки, жующие Котексы, лежащая посередине тротуара и целиком завернутая в черное одеяло масса размером с семилетнего ребенка с протянутой рукой, целые семьи, живущие в останках «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», разлагающихся на обочинах дорог…
– Знаешь, Джекки, чего не хватает этому городу? Нескольких нью-йоркских полицейских, которые занялись бы отгоном автомобилей. Это поддерживало бы здешние отбросы общества в форме.
Плюс ко всему постоянный запах мочи и вид нездорового кала. Каир обладает специфической рецептурой не только звуков, но и запахов.
Все это невыносимо. Я повсюду ношу с собой «полароид», купленный в Нью-Йорке, но мне еще не хватает духу снимать сцены глубокой нищеты. Я вспоминаю свой спор с Анни Либовиц: «Я не хочу, чтобы меня снимали, когда я бреюсь, сижу в клозете или нахожусь в состоянии депрессии!» Точно так же я не хочу, чтобы снимали мои гнилые зубы, глаза, покрытые желтой коростой, или искривленные конечности.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день Рамадана. Рождество в Каире. Как и Нью-Йорк, этот город слишком подавляет, у него устрашающий вид. Однако, в отличие от Нью-Йорка, мощь Каира определяется не столько ликвидными активами, приводящими в действие экономические турбины, сколько потоками, поднимающимися от прошлого, от еще не реализованных сокровищ, – это грядущая мощь. Каир был влиятельным уже тогда, когда Нью-Йорк еще представлял собой пустошь, он имел письменную историю в то время, когда Ветхий Завет еще находился в черновиках. И личинка его значимости набухает где-то между сдержанным национализмом молодого патриота в парке и банальным мистицизмом Посвященного в сарже.
Пушечные выстрелы оповещают о последнем дне Рамадана. Кошачьи вопли транспорта учтиво стихают, и с минаретов через усилители начинает доноситься пение.
Потом все стихает, и слух улавливает отклики правоверных и молитвы, возносящиеся к небу из мечетей и с тротуаров. Днем я видел метельщика, откликнувшегося на зов Мекки и распростершегося рядом с кучей мусора, которого объезжали машины.
Слушайте, о боги! Звук разрастается все больше. Выпустите меня из этого затхлого номера! Я беру ручку, фотоаппарат и отправляюсь на улицу, чтобы застать свежесть рассвета.
Я проскальзываю мимо третьеразрядного Тезея и его лепных легионов, пересекаю просторный вестибюль с люстрами, облепленными купидонами, обхожу молящихся на тротуаре швейцаров и устремляюсь к цементному ограждению, идущему вдоль крутого берега Нила.
Кладу записную книжку на ограждение. Молитвы продолжаются, однако городская жизнь возобновилась. Двигатели рычат, тормоза скрипят, клаксоны гудят, фары мигают. По улицам мимо изысканных неоновых вывесок кафе и простых жаровен на обочинах тянутся вереницы огней. Усилители на минаретах передают монотонное пение муэдзинов, подхватываемое сотнями тысяч других голосов.
Дует древний ветер, в течение многих веков позволяющий лодочникам подниматься по Нилу вверх по течению, а потом спускаться вниз. В кузове проезжающего пикапа лает собака. Охранник выходит из своей будки и видит, как я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинного кителя и подходит ко мне. В руке он держит фонарик за ту часть, где находится лампочка, так что между нами образуется небольшое сияющее пространство. Мы улыбаемся и киваем друг другу. С близкого расстояния я замечаю, что штык на его карабине проржавел и погнут.
При первых рассветных лучах шум с противоположного берега еще больше возрастает. Мы поворачиваемся лицом к городу как раз в тот момент, когда выключаются все фонари и флюоресцентное освещение моста: бац! и все огни в Каире исчезают. Слава Аллаху! Мы снова поворачиваемся друг к другу, и охранник с присвистом выражает свое одобрение: «Я латиф!» Я киваю.
Усилители из-за перегрузки смолкают, но пение на улицах продолжается. Более того, оно становится громче, словно бросая вызов технике. Молитва скручивается из миллионов волокон, не уступающих по своей крепости легендарному египетскому хлопку, она прядется из миллионов голосов, соединяющихся в единую нить, которая устремляется на восток к темному метеориту, притягивающему к себе, как игольное ушко или черная дыра, все пряди мусульманской веры.
Охранник наблюдает за тем, как я пишу, любезно освещая фонариком блокнот.
– Тисма, я хавага, – произносит он. – Англис?
Я говорю – нет, не англичанин. Американец.
– Хорошо, – кивает он. – Мериканец.
От ветра и торжественности момента у меня пересыхает в горле. Я снимаю с плеча флягу и пью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
По дороге обратно мы натыкаемся на уличную выставку, посвященную войне 73-го года, когда египтяне пересекли Суэц и вмазали израильтянам. В центре выставки расположена двухэтажная цементная нога, наступающая на Звезду Давида. Я было собираюсь запечатлеть это на пленку, но окружающие так смотрят на мой огромный «полароид», что я начинаю нервничать.
Энергичный молодой ветеран этой войны проводит нас по всей выставке, демонстрируя стратегические участки и укрепления на выстроенной им из песка модели. Он ведет себя исключительно патриотично. Отдельно он показывает воткнутый в песок снаряд базуки, которым отмечен Бар-Лев – израильская разновидность линии Мажино.
– Снаряд? Сделано в Америке. Захваченное оружие? Тоже американского производства.
Он мрачно произносит это, глядя на меня, но враждебности в его голосе я не чувствую. Даже когда он говорит об израильтянах, показывая забрызганных грязью пленных, чтобы я не перепутал их с победителями-египтянами, в его интонациях нет укоризны. Он с уважением говорит об израильских солдатах – так говорит игрок о своих соперниках. Причем о непосредственных соперниках, как я понимаю, учитывая расстояние, на котором Судьба и Организация Объединенных Наций разместили друг от друга Каир и Иерусалим. Неудивительно, что на каждой улице показывают военное шоу.
Перейдя через мост, я снова вижу нашего потрепанного охранника, стоящего за мешками с песком. Мы приветствуем друг друга, и я направляюсь к гостинице, ощущая причастность к новой для меня политической ситуации.
15 октября, вторник. Так и не могу приступить к статье. Постоянно болтаюсь по городу. Некоторые картины воистину оказываются испытанием для человека, избалованного нашим образом жизни: измученные женщины, проходящие со своими оборванными отпрысками мимо фруктовых прилавков к горам заплесневевших объедков на задворках, костлявые собаки, жующие Котексы, лежащая посередине тротуара и целиком завернутая в черное одеяло масса размером с семилетнего ребенка с протянутой рукой, целые семьи, живущие в останках «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», разлагающихся на обочинах дорог…
– Знаешь, Джекки, чего не хватает этому городу? Нескольких нью-йоркских полицейских, которые занялись бы отгоном автомобилей. Это поддерживало бы здешние отбросы общества в форме.
Плюс ко всему постоянный запах мочи и вид нездорового кала. Каир обладает специфической рецептурой не только звуков, но и запахов.
Все это невыносимо. Я повсюду ношу с собой «полароид», купленный в Нью-Йорке, но мне еще не хватает духу снимать сцены глубокой нищеты. Я вспоминаю свой спор с Анни Либовиц: «Я не хочу, чтобы меня снимали, когда я бреюсь, сижу в клозете или нахожусь в состоянии депрессии!» Точно так же я не хочу, чтобы снимали мои гнилые зубы, глаза, покрытые желтой коростой, или искривленные конечности.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день Рамадана. Рождество в Каире. Как и Нью-Йорк, этот город слишком подавляет, у него устрашающий вид. Однако, в отличие от Нью-Йорка, мощь Каира определяется не столько ликвидными активами, приводящими в действие экономические турбины, сколько потоками, поднимающимися от прошлого, от еще не реализованных сокровищ, – это грядущая мощь. Каир был влиятельным уже тогда, когда Нью-Йорк еще представлял собой пустошь, он имел письменную историю в то время, когда Ветхий Завет еще находился в черновиках. И личинка его значимости набухает где-то между сдержанным национализмом молодого патриота в парке и банальным мистицизмом Посвященного в сарже.
Пушечные выстрелы оповещают о последнем дне Рамадана. Кошачьи вопли транспорта учтиво стихают, и с минаретов через усилители начинает доноситься пение.
Потом все стихает, и слух улавливает отклики правоверных и молитвы, возносящиеся к небу из мечетей и с тротуаров. Днем я видел метельщика, откликнувшегося на зов Мекки и распростершегося рядом с кучей мусора, которого объезжали машины.
Слушайте, о боги! Звук разрастается все больше. Выпустите меня из этого затхлого номера! Я беру ручку, фотоаппарат и отправляюсь на улицу, чтобы застать свежесть рассвета.
Я проскальзываю мимо третьеразрядного Тезея и его лепных легионов, пересекаю просторный вестибюль с люстрами, облепленными купидонами, обхожу молящихся на тротуаре швейцаров и устремляюсь к цементному ограждению, идущему вдоль крутого берега Нила.
Кладу записную книжку на ограждение. Молитвы продолжаются, однако городская жизнь возобновилась. Двигатели рычат, тормоза скрипят, клаксоны гудят, фары мигают. По улицам мимо изысканных неоновых вывесок кафе и простых жаровен на обочинах тянутся вереницы огней. Усилители на минаретах передают монотонное пение муэдзинов, подхватываемое сотнями тысяч других голосов.
Дует древний ветер, в течение многих веков позволяющий лодочникам подниматься по Нилу вверх по течению, а потом спускаться вниз. В кузове проезжающего пикапа лает собака. Охранник выходит из своей будки и видит, как я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинного кителя и подходит ко мне. В руке он держит фонарик за ту часть, где находится лампочка, так что между нами образуется небольшое сияющее пространство. Мы улыбаемся и киваем друг другу. С близкого расстояния я замечаю, что штык на его карабине проржавел и погнут.
При первых рассветных лучах шум с противоположного берега еще больше возрастает. Мы поворачиваемся лицом к городу как раз в тот момент, когда выключаются все фонари и флюоресцентное освещение моста: бац! и все огни в Каире исчезают. Слава Аллаху! Мы снова поворачиваемся друг к другу, и охранник с присвистом выражает свое одобрение: «Я латиф!» Я киваю.
Усилители из-за перегрузки смолкают, но пение на улицах продолжается. Более того, оно становится громче, словно бросая вызов технике. Молитва скручивается из миллионов волокон, не уступающих по своей крепости легендарному египетскому хлопку, она прядется из миллионов голосов, соединяющихся в единую нить, которая устремляется на восток к темному метеориту, притягивающему к себе, как игольное ушко или черная дыра, все пряди мусульманской веры.
Охранник наблюдает за тем, как я пишу, любезно освещая фонариком блокнот.
– Тисма, я хавага, – произносит он. – Англис?
Я говорю – нет, не англичанин. Американец.
– Хорошо, – кивает он. – Мериканец.
От ветра и торжественности момента у меня пересыхает в горле. Я снимаю с плеча флягу и пью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111