И когда это может произойти? Когда все будет закончено. Собираюсь ли я описать сегодняшнюю беседу? Да, и сегодняшнюю, и судебное заседание на прошлой неделе – все.
– Дебори! – окликает меня Сиксо через решетку. – И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: «А какие сигареты курит Сиксо? «Винстон»? Вот пусть и гонит!» Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет.
Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой.
Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают.
Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи.
Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит:
– Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде!
Сжимается пространство, пухнет время.
Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть.
Преступника печален путь –
Влачит своей он жизни бремя.
За стенкой стук костяшек домино,
Уже три дня я должен быть свободен,
Но вертухаям это все равно,
Для них я ни на что не годен.
Сегодня? Завтра? В Рождество?
Когда меня отпустят кровопийцы?
Ведь я же, право, не убийца,
К чему им это торжество?
Один стукач донос состряпал
И коноплю у нас нашел,
С собой полицию привел,
И на меня властям накапал.
Не помогли мои уловки,
И здравый смысл не уберег,
И недостало мне сноровки,
И я спасти себя не смог.
Как рыбу, на крючок поймали,
И я перед судом предстал.
Вершитель судеб срок мне дал,
Меня достойно наказали.
Но к черту Джонсона, Вьетнам,
И пацифистов, и вендетты!
Долой постыдные наветы!
Свободу всем – и вам и нам!
Лежит мой палец на курке,
И я есмь лезвие свободы.
Лассо звенит в моей руке,
Я все освобожу народы.
Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник – рыжий с проседью чувак лет шестидесяти.
– Фредди, на выход! Я готов! – повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.
– Ты за что?
– За траву. А ты?
– Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.
Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.
– Вот так-то, сэр!
– Желаю вам успеха, – откликнулся я.
– И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами…
В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.
– Надеюсь, я разберу твой почерк, – замечает старик.
– Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.
– Ладно-ладно, обязательно.
– Спасибо, папаша. Удачи тебе.
Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.
– Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. – Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. – Вечер еще только начинается. Главное – успеть на автобус. Сколько сейчас времени?
– На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.
– Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?
– Хранение и разведение.
– Стыд и срам – за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?
– Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.
– Вот сволочи.
– Но я уже свое отсидел.
– Догадываюсь. Только время… – он снова отхлебывает остывший кофе, – и… я готов.
Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.
– Франклин! – доносится до нас голос. – Уильям О.
– Готов, начальник! Уже иду!
Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.
– Дебори! Девлин И.
– Иду!
Блокноты мне так и не вернули.
Дебоширка Джун
…ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено – никаких потасовок, никакой выпивки.
Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.
Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь – Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!»
У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.
Мимо проезжает сосед – тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга».
Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.
Калеб приносит почту – счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Дебори! – окликает меня Сиксо через решетку. – И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: «А какие сигареты курит Сиксо? «Винстон»? Вот пусть и гонит!» Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет.
Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой.
Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают.
Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи.
Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит:
– Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде!
Сжимается пространство, пухнет время.
Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть.
Преступника печален путь –
Влачит своей он жизни бремя.
За стенкой стук костяшек домино,
Уже три дня я должен быть свободен,
Но вертухаям это все равно,
Для них я ни на что не годен.
Сегодня? Завтра? В Рождество?
Когда меня отпустят кровопийцы?
Ведь я же, право, не убийца,
К чему им это торжество?
Один стукач донос состряпал
И коноплю у нас нашел,
С собой полицию привел,
И на меня властям накапал.
Не помогли мои уловки,
И здравый смысл не уберег,
И недостало мне сноровки,
И я спасти себя не смог.
Как рыбу, на крючок поймали,
И я перед судом предстал.
Вершитель судеб срок мне дал,
Меня достойно наказали.
Но к черту Джонсона, Вьетнам,
И пацифистов, и вендетты!
Долой постыдные наветы!
Свободу всем – и вам и нам!
Лежит мой палец на курке,
И я есмь лезвие свободы.
Лассо звенит в моей руке,
Я все освобожу народы.
Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник – рыжий с проседью чувак лет шестидесяти.
– Фредди, на выход! Я готов! – повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.
– Ты за что?
– За траву. А ты?
– Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.
Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.
– Вот так-то, сэр!
– Желаю вам успеха, – откликнулся я.
– И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами…
В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.
– Надеюсь, я разберу твой почерк, – замечает старик.
– Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.
– Ладно-ладно, обязательно.
– Спасибо, папаша. Удачи тебе.
Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.
– Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. – Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. – Вечер еще только начинается. Главное – успеть на автобус. Сколько сейчас времени?
– На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.
– Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?
– Хранение и разведение.
– Стыд и срам – за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?
– Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.
– Вот сволочи.
– Но я уже свое отсидел.
– Догадываюсь. Только время… – он снова отхлебывает остывший кофе, – и… я готов.
Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.
– Франклин! – доносится до нас голос. – Уильям О.
– Готов, начальник! Уже иду!
Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.
– Дебори! Девлин И.
– Иду!
Блокноты мне так и не вернули.
Дебоширка Джун
…ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено – никаких потасовок, никакой выпивки.
Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.
Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь – Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!»
У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.
Мимо проезжает сосед – тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга».
Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.
Калеб приносит почту – счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111