)
Потом она перешла к XX веку. Сегодня мы должны были, прослушав большую часть семинара, выбрать из предлагаемых тем и авторов того, по кому будем писать нашу заключительную работу. Она начала читать, перечисляя, и замелькали: Метерлинк, Брехт, Сартр, Ануй, Уильяме, О'Нилл, Беккет, Пиранделло, Камю, Олби, Дюррейнматт и многие другие. Господи, неужели она всех их знала. Я не очень любил вообще драматургию, но поклялся себе перечитать все, хоть раз названное ею или упомянутое, и хоть что-то выковырять, что не читала она.
Ведь должно же быть что-то. А также выковырять что-нибудь в том, что она читала. Ведь должно же быть что-то — тоже. А?
Юстинов взял Ж.-П. Сартра. Он был очень уверен в себе и горд, так как его папа был тоже драматург, и считал, что поэтому его знания абсолютны. Он даже пытался с ней себя вести, будто все это для него пройденный этап, что говорит она, и забытое давно. Но она на этот апломб абсолютно не обращала внимания. Тем более я-то знал, как Ирка рассказывала, что он по ночам книгу за книгой пожирал, чтобы на занятия всезнайкой всезнающим прийти. Эдаким утомленным от литературы и чтения.
Ирка взяла Брехта, она его еще со школы любила и мечтала в театральный поступать.
Великая актриса погибла.
Васильвайкин решился на очень трудную тему: «Ибсен и его влияние на драматургию XX века».
Я же взял «Театр абсурда» Э. Ионеско, так как давно хотел это изучить, вникнуть, разобраться, и мне обалденно нравилось само слово: как звучит «театр абсурда».
— Саша, это очень нелегкая тема, много зыбкого, символов, сюрреалистичного, литературы почти никакой — совсем нелегко, разберешься? Хотя я и уважаю твои знания, не обижайся на вопрос.
— Я постараюсь, — отвечаю я. Господи, хоть бы мне в чем-то было в жизни легко. Это со стороны все кажется, что я порхаю, но ведь это совсем не так. Что я резвунчик, шутник, веселый мальчик, которому маково живется. Кто бы знал, как это не так…
Кончаются занятия где-то уже часа в три. Мы выходим из класса. Звенит звонок, но это уже исторический факультет занимается.
Юстинов подходит ко мне.
— Саш, я тебе десятку должен. Ты Ирке на что-то занимал. Получи.
— Ладно, Андрюш, не выдумывай. Ирка мне родственница, как родная.
— Давай не выпендривайся, — и он засовывает мне красность бумажки в карман пиджака. Это же, кстати, и единственные деньги, которые у меня обнаруживаются, получается, до конца месяца.
Ирка машет мне любовно и прощально.
Я выхожу на улицу, и сил идти никаких нет.
А, какая разница, когда я потрачу, сегодня или завтра. И я беру такси. Таксист плачется, сколько у него детей (много), и никаких «делов» не хватает.
Вместо полутора рублей (это с чаем) я даю ему два (среди бела дня): я всегда ловлюсь на эти вещи.
Я выхожу на Герцена раньше, чем надо, и иду немного пешком, чтобы ему больше на «чай» оставить.
Прохожу чуть больше квартала и напротив своего дома захожу в маленький магазинчик купить хоть что-то, питаться ведь еще все равно надо, никто этого не отменял, и так до конца жизни, человечества. Господи!
Я покупаю две булки городских, слава богу, здесь всегда свежие, 200 граммов докторской колбасы, в этом магазине она всегда есть, пакет молока, так как — два до завтра испортятся. И укладываюсь в рубль, да еще мне сдачи дают. С ума сойти можно.
Красивая женщина, со вкусом одетая, стоит у некрасивого подъезда, поставив ногу на бортик заборчика вокруг газона. Красивая женщина не моя, некрасивый подъезд мой, и почему так всегда? Почему бы хоть раз для разнообразия не наоборот. Она очень стильно одета, и впечатление, что я ее знаю, что-то в спине знакомое или кажется. Надо же, и прямо в моем дворе около моего несчастного подъезда. Совсем готовая, но не подходить же и клеиться, когда у меня в руках булка и колбаса, молоко в пакете, — а, будь ты все проклято, думаю я.
И вдруг она поворачивается, как раз в тот момент, когда я ногой открываю, пытаясь придержать скрипучую дверь такого же подъезда.
Я смотрю и не верю своим глазам.
— Я тебя полтора часа прождала.
— Как ты запомнила, где я живу? — Я стою и совсем обалдевший смотрю на нее.
— Это единственное, что тебя волнует, а то, что ног у меня нет и подо мной, тебя это не касается?
— Но я же не знал, что ты придешь…
— А если б знал, — сверкают глаза, — где это ты был так поздно?
Мне нравится эта сцена.
— На занятиях… у нас семинар по зарубежной литературе был…
— С каких это пор ты стал таким прилежным учеником? Я заезжала в одиннадцать часов в институт, тебя там не было.
— Я уезжал домой… Мальчика одевал.
— Какого мальчика?! Уже мальчика. Что ж ты снимал с него тогда!
И вдруг она прыгает на меня и обнимает и стискивает сильно, не выдержав роли обиженной.
— Наташ, молоко раздавишь, — только и верещу я. Но уже поздно, она зацеловывает мое лицо, и небо в моих глазах вдруг кружится, а потом — уплывает.
И вдруг я слышу «крык», я вовремя отталкиваю ее и успеваю сам. Лопнувший пакет молока падает на землю, обрызгивая только ноги нам. Все-таки у меня осталась еще какая-то реакция от волейбола. Гордо думаю я, мне это важно.
— Наташ, я же говорил, — и улыбаюсь, как дурак, не могу сдержаться.
И вдруг она футболит его ногой, концом изящного сапога так, что он летит переворачиваясь. И, неожиданно опомнившись, хватается за голову:
— Ой, это был твой обед, да?
Я улыбаюсь и ни слова не могу сказать. Она бежит и быстро приносит его обратно.
— На, пожалуйста, — и молоко течет струйками из ее рук. Какие руки у нее.
— Наташ! — только и говорю, сияя, я.
— А, да, — и она бросает его обратно, — ты очень расстроился, — и ее глаза, с искрой, вопросительно смотрят на меня. И бровь замерла в ожидании. Ох, эта бровь!
Как тульский самовар сияю я начищенными боками и молчу.
«Кусок дурака, — картина называется, — дебильного».
— Но ты не расстраивайся, я тебе много всего принесла, — она оглядывается, и тут я вижу позади нее громадный пакет с ручками, как большая сумка, и на нем что-то не по-нашему написано.
— У тебя ничего больше нет в руках лопающегося, бьющегося или ломающегося?
— Нет, — говорю я.
И она повисает на мне снова и сжимает в объятиях. Мы целуемся. Проходит пять минут, она отрывается.
— А чего ты молчишь все время?
— Что ты делала весь день? — Господи, прошел всего лишь один день, не полный, а кажется — вечность.
— Поехала в общежитие, переоделась и сразу стала тебя искать, уже не могла, хотела увидеть. Но тебя в институте не было, потом я убивала время у подруги дома, что-то слушая и кушая, потом сама готовила, купив все; и вычислила, что уже после якобы «занятий», хотя бы часами к двум, ты появишься обедать или что-то делать. Приехала в два часа и жду тебя.
— Прости, мне очень неудобно.
— Так где ж ты был?
— Мальчика переодевал…
Она смеется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Потом она перешла к XX веку. Сегодня мы должны были, прослушав большую часть семинара, выбрать из предлагаемых тем и авторов того, по кому будем писать нашу заключительную работу. Она начала читать, перечисляя, и замелькали: Метерлинк, Брехт, Сартр, Ануй, Уильяме, О'Нилл, Беккет, Пиранделло, Камю, Олби, Дюррейнматт и многие другие. Господи, неужели она всех их знала. Я не очень любил вообще драматургию, но поклялся себе перечитать все, хоть раз названное ею или упомянутое, и хоть что-то выковырять, что не читала она.
Ведь должно же быть что-то. А также выковырять что-нибудь в том, что она читала. Ведь должно же быть что-то — тоже. А?
Юстинов взял Ж.-П. Сартра. Он был очень уверен в себе и горд, так как его папа был тоже драматург, и считал, что поэтому его знания абсолютны. Он даже пытался с ней себя вести, будто все это для него пройденный этап, что говорит она, и забытое давно. Но она на этот апломб абсолютно не обращала внимания. Тем более я-то знал, как Ирка рассказывала, что он по ночам книгу за книгой пожирал, чтобы на занятия всезнайкой всезнающим прийти. Эдаким утомленным от литературы и чтения.
Ирка взяла Брехта, она его еще со школы любила и мечтала в театральный поступать.
Великая актриса погибла.
Васильвайкин решился на очень трудную тему: «Ибсен и его влияние на драматургию XX века».
Я же взял «Театр абсурда» Э. Ионеско, так как давно хотел это изучить, вникнуть, разобраться, и мне обалденно нравилось само слово: как звучит «театр абсурда».
— Саша, это очень нелегкая тема, много зыбкого, символов, сюрреалистичного, литературы почти никакой — совсем нелегко, разберешься? Хотя я и уважаю твои знания, не обижайся на вопрос.
— Я постараюсь, — отвечаю я. Господи, хоть бы мне в чем-то было в жизни легко. Это со стороны все кажется, что я порхаю, но ведь это совсем не так. Что я резвунчик, шутник, веселый мальчик, которому маково живется. Кто бы знал, как это не так…
Кончаются занятия где-то уже часа в три. Мы выходим из класса. Звенит звонок, но это уже исторический факультет занимается.
Юстинов подходит ко мне.
— Саш, я тебе десятку должен. Ты Ирке на что-то занимал. Получи.
— Ладно, Андрюш, не выдумывай. Ирка мне родственница, как родная.
— Давай не выпендривайся, — и он засовывает мне красность бумажки в карман пиджака. Это же, кстати, и единственные деньги, которые у меня обнаруживаются, получается, до конца месяца.
Ирка машет мне любовно и прощально.
Я выхожу на улицу, и сил идти никаких нет.
А, какая разница, когда я потрачу, сегодня или завтра. И я беру такси. Таксист плачется, сколько у него детей (много), и никаких «делов» не хватает.
Вместо полутора рублей (это с чаем) я даю ему два (среди бела дня): я всегда ловлюсь на эти вещи.
Я выхожу на Герцена раньше, чем надо, и иду немного пешком, чтобы ему больше на «чай» оставить.
Прохожу чуть больше квартала и напротив своего дома захожу в маленький магазинчик купить хоть что-то, питаться ведь еще все равно надо, никто этого не отменял, и так до конца жизни, человечества. Господи!
Я покупаю две булки городских, слава богу, здесь всегда свежие, 200 граммов докторской колбасы, в этом магазине она всегда есть, пакет молока, так как — два до завтра испортятся. И укладываюсь в рубль, да еще мне сдачи дают. С ума сойти можно.
Красивая женщина, со вкусом одетая, стоит у некрасивого подъезда, поставив ногу на бортик заборчика вокруг газона. Красивая женщина не моя, некрасивый подъезд мой, и почему так всегда? Почему бы хоть раз для разнообразия не наоборот. Она очень стильно одета, и впечатление, что я ее знаю, что-то в спине знакомое или кажется. Надо же, и прямо в моем дворе около моего несчастного подъезда. Совсем готовая, но не подходить же и клеиться, когда у меня в руках булка и колбаса, молоко в пакете, — а, будь ты все проклято, думаю я.
И вдруг она поворачивается, как раз в тот момент, когда я ногой открываю, пытаясь придержать скрипучую дверь такого же подъезда.
Я смотрю и не верю своим глазам.
— Я тебя полтора часа прождала.
— Как ты запомнила, где я живу? — Я стою и совсем обалдевший смотрю на нее.
— Это единственное, что тебя волнует, а то, что ног у меня нет и подо мной, тебя это не касается?
— Но я же не знал, что ты придешь…
— А если б знал, — сверкают глаза, — где это ты был так поздно?
Мне нравится эта сцена.
— На занятиях… у нас семинар по зарубежной литературе был…
— С каких это пор ты стал таким прилежным учеником? Я заезжала в одиннадцать часов в институт, тебя там не было.
— Я уезжал домой… Мальчика одевал.
— Какого мальчика?! Уже мальчика. Что ж ты снимал с него тогда!
И вдруг она прыгает на меня и обнимает и стискивает сильно, не выдержав роли обиженной.
— Наташ, молоко раздавишь, — только и верещу я. Но уже поздно, она зацеловывает мое лицо, и небо в моих глазах вдруг кружится, а потом — уплывает.
И вдруг я слышу «крык», я вовремя отталкиваю ее и успеваю сам. Лопнувший пакет молока падает на землю, обрызгивая только ноги нам. Все-таки у меня осталась еще какая-то реакция от волейбола. Гордо думаю я, мне это важно.
— Наташ, я же говорил, — и улыбаюсь, как дурак, не могу сдержаться.
И вдруг она футболит его ногой, концом изящного сапога так, что он летит переворачиваясь. И, неожиданно опомнившись, хватается за голову:
— Ой, это был твой обед, да?
Я улыбаюсь и ни слова не могу сказать. Она бежит и быстро приносит его обратно.
— На, пожалуйста, — и молоко течет струйками из ее рук. Какие руки у нее.
— Наташ! — только и говорю, сияя, я.
— А, да, — и она бросает его обратно, — ты очень расстроился, — и ее глаза, с искрой, вопросительно смотрят на меня. И бровь замерла в ожидании. Ох, эта бровь!
Как тульский самовар сияю я начищенными боками и молчу.
«Кусок дурака, — картина называется, — дебильного».
— Но ты не расстраивайся, я тебе много всего принесла, — она оглядывается, и тут я вижу позади нее громадный пакет с ручками, как большая сумка, и на нем что-то не по-нашему написано.
— У тебя ничего больше нет в руках лопающегося, бьющегося или ломающегося?
— Нет, — говорю я.
И она повисает на мне снова и сжимает в объятиях. Мы целуемся. Проходит пять минут, она отрывается.
— А чего ты молчишь все время?
— Что ты делала весь день? — Господи, прошел всего лишь один день, не полный, а кажется — вечность.
— Поехала в общежитие, переоделась и сразу стала тебя искать, уже не могла, хотела увидеть. Но тебя в институте не было, потом я убивала время у подруги дома, что-то слушая и кушая, потом сама готовила, купив все; и вычислила, что уже после якобы «занятий», хотя бы часами к двум, ты появишься обедать или что-то делать. Приехала в два часа и жду тебя.
— Прости, мне очень неудобно.
— Так где ж ты был?
— Мальчика переодевал…
Она смеется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102