Не думая совсем о себе. Все это, — и тысячи другого.
Я любил наблюдать, глядя вниз — дом был на горе, — как она спешила с мелкими покупками, типа лимонада, чая, конфет к нему (ее всегда надуривали торговцы), взбегая вся в белом — брюках джинсового типа и белой маечке, с эмблемой какого-то темно-синего клуба — и сразу целовала меня. (Ты для этого и бежала?)
Днем мы ели, она чудесно готовила, купались на море, одни загорая, прекрасно — ее тело, другие сгорая, в лице моего тела, а вечерами ездили в Гагру или Сочи (ее город), на такси развлекаться.
Ночью мы отдавались друг другу страстно и душно в раскаленном воздухе белых стен, который не спасал морской воздух, — каля его своей влагой, — и была в этом какая-то исступленность, истома и утомленное прощание.
Будто тела наши силились, бились и мучались вырвать что-то друг из друга невозможное, небывалое, — в крике, боли, стонах радости и редкого опустошения. Она была необыкновенная…
Вместо недели мы пробыли две. И она уже смотрела на меня, как будто ей пора. Я знал это и не хотел подавать вида. А потом сказал:
— Даже лишних несколько дней тебе жалко подарить для меня.
На что она ответила:
— Милый мой, я уже полмесяца, как должна была быть там… и у меня нет оправдания.
— Разве оно нужно? — удивился я.
Мы прилетали назад в макушку лета — середину июля, и мне оставалось, и нам оставалось два дня.
Она попросила, чтобы я сразу отвез ее на ул. Димитрова и не ждал: она приедет вечером сама.
— Какое место там? — спросил таксист.
— Французское посольство, — промолвила она.
Отчего мне так неприятен тон, которым таксисты задают вопросы, а? И эта манера — задавать их? Скверная привычка. Почему нужно все время задавать вопросы, постоянно?!
Я высаживаю ее, подавая большую голубую сумку, с картинкой мальчика на ней, в двух черных полосах, и еду домой, чтобы заснуть. Заснуть и провалиться, навсегда. И не просыпаться никогда. Сон — это спасение, мое. Я сплю до вечера, даже не позвонив родителям, что я приехал.
Я неплохо держусь, кажется, — мне кажется, что крепко…
Вечером она появляется, тихая, чистая, переодетая. Загорелая. Я стараюсь держаться. Она уезжает послезавтра, с Киевского вокзала, говорит она. Я держусь еще крепче. Вот-вот не упаду. Мы сидим и глядим друг на друга, глаза в те самые глаза.
— Что ты хочешь на прощанье?..
— Пойти с тобой в ресторан и чтобы не было людей.
— В какой?
— Мне безразлично, только ты и я. (Я договариваюсь с Торнике…
— Конечно, дарагой, даже не начинай так, — перебивает он меня, — после жены и детей ты самый… Что тебе нужно, назови, пожалуйста!
— Я хочу… чтобы мы были вдвоем там, только вдвоем, если это возможно, и больше никого…
Он молчит, сопя и слушая.
— Хотя бы час или два?..
— Музыка?
Ох, уж эти мне грузины. — Я вздыхаю облегченно.
— Единственная музыка — тишина.
— Такого никогда не было. Но для тебя, конечно, пожалуйста… С пяти до десяти вечера тебя устроит? Всё и все будут служить для вас. Или я не хозяин этого непослушного ресторана!
— Никого не надо…
— Невозможно, хотя бы Зураба разреши: ты же сам не будешь ходить себя обслуживать.
Грузины на редкость умные люди.
— Хорошо, — соглашаюсь я.
— И когда скажи, завтра?
Я говорю и прощаюсь с ним.
Я возвращаюсь в комнату, она раздета, на ней совсем ничего нет, и, закрыв глаза, ждет. Мне кажется, ее веки горят. Я раздеваюсь, и горящие веки испепеляют меня. Выпивая до дна дна.
Мы приезжаем в ресторан к пяти часам. Зураб сразу открывает нам и задергивает гардины снова. Проводит и сажает за стол, ресторан пустой, кругом сумрак и тишина.
Она озирается:
— Ты второй раз удивил меня.
— Ты так хотела.
— Я не знала, что мои слова так важны для тебя…
— Ты очень многого не знаешь, но ты очень много значишь для меня… и каждое твое слово.
— Спасибо… — обрывается ее дыхание.
— Я не показывал это никогда, старался, но думаю, что ты все понимала: как ты меня назвала?..
— Взрослеющий мальчик. — Мягкая улыбка окрашивает ее глаза.
Моя голова задумывается.
Зураб все подает сам, ничего не спрашивая: бутылку «Твиши», ее любимого вина, зелень, капусту по-гурийски, сыры, маслины, хачапури, сулугуни, лобио, сацибели, еще что-то.
— Что жарить будем, дорогой?
— Ничего, Зураб, пожалуйста.
Он исчезает, как скрывается. Кажется, что больше никого нигде нет, тишина, во всем мире. Мы поднимаем бокалы налитого вина.
— За тебя, моя хорошая.
— За тебя, мой милый.
— За тебя, моя Наташа.
— За тебя, мой любимый… Мы целуемся.
И весь вечер мы просидели, глядя друг другу в глаза, почти молча. Зураб только появлялся каждый час, ждал моего взгляда и исчезал безмолвно. Потому что ничего не было надо. Потом я слышал, как кому-то в дверь он отвечал, не открывая, что закрыты до десяти часов и чей это приказ, — тишина гулко разносила эхо в пустом полумраке зала.
Я все слышал. Зачем я это слушал? Она, по-моему, не слышала ничего. Ни на что не обращая внимания. И уронив свой взгляд в мои глаза.
Потом, все-таки не выдержав, принес сациви, сказав, что это не горячее, а холодное, и уговорил попробовать, его собственного приготовления.
Она что-то надкусила, я пригубил вино. И мы опять смотрели в глаза друг другу: нам больше ничего не было нужно. А потом мы танцевали, без музыки, не двигаясь, это был странный танец, и целовались без слов.
Она берет свою сумку, я щедро рассчитываюсь с Зурабом, у меня еще куча денег, нерастраченная. Зная мою привычку, она отворачивается, это трогает.
— Это был удивительный вечер, — говорит она, касаясь. — У меня никогда такого не было, благодарю тебя.
— Это я… обожествляю тебя.
Наши губы сливаются, как навсегда. А я хотел — чтобы была удивительная ночь.
Уезжаем мы в десять часов, когда все начинают съезжаться.
Потом была ночь, которой лучше бы не было. (Я только боялся, что с меня сейчас все польется — хлынет из глаз, и я не выдержу, начав уговаривать ее, зная, что она сделает всё для меня. Не уезжай! не уезжай!! не уезжай!!! Но это было бы нечестно, этим пользоваться, у меня было преимущество… Пускай решает сама. О чем я думаю?! о какой дикости и глупости? Ненормальный я!..
И вот я провожаю ее, сейчас, сегодня, больше не будет завтра. Никогда.
Я молчу, отвернувшись дико в сторону, чтобы она не видела моих глаз, моего лица, странного выражения.
Она смотрит сверху на меня, уже из окна:
— Я не знаю: вернусь ли я. Сашенька, пойми меня. Он одинок, я нужна ему, вся его жизнь, я что-то… ему должна, он как-то спас меня. И я не знаю, вернусь ли я.
А я-то до последнего мгновения надеялся. (До сейчасного…)
И вдруг я поворачиваюсь к ней:
— Уезжай, я тебя ненавижу, никогда не возвращайся, никому не надо!!!
Поезд трогается в это же мгновение, она машет мне рукой, впервые — слезы на ее лице, они не трогают меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Я любил наблюдать, глядя вниз — дом был на горе, — как она спешила с мелкими покупками, типа лимонада, чая, конфет к нему (ее всегда надуривали торговцы), взбегая вся в белом — брюках джинсового типа и белой маечке, с эмблемой какого-то темно-синего клуба — и сразу целовала меня. (Ты для этого и бежала?)
Днем мы ели, она чудесно готовила, купались на море, одни загорая, прекрасно — ее тело, другие сгорая, в лице моего тела, а вечерами ездили в Гагру или Сочи (ее город), на такси развлекаться.
Ночью мы отдавались друг другу страстно и душно в раскаленном воздухе белых стен, который не спасал морской воздух, — каля его своей влагой, — и была в этом какая-то исступленность, истома и утомленное прощание.
Будто тела наши силились, бились и мучались вырвать что-то друг из друга невозможное, небывалое, — в крике, боли, стонах радости и редкого опустошения. Она была необыкновенная…
Вместо недели мы пробыли две. И она уже смотрела на меня, как будто ей пора. Я знал это и не хотел подавать вида. А потом сказал:
— Даже лишних несколько дней тебе жалко подарить для меня.
На что она ответила:
— Милый мой, я уже полмесяца, как должна была быть там… и у меня нет оправдания.
— Разве оно нужно? — удивился я.
Мы прилетали назад в макушку лета — середину июля, и мне оставалось, и нам оставалось два дня.
Она попросила, чтобы я сразу отвез ее на ул. Димитрова и не ждал: она приедет вечером сама.
— Какое место там? — спросил таксист.
— Французское посольство, — промолвила она.
Отчего мне так неприятен тон, которым таксисты задают вопросы, а? И эта манера — задавать их? Скверная привычка. Почему нужно все время задавать вопросы, постоянно?!
Я высаживаю ее, подавая большую голубую сумку, с картинкой мальчика на ней, в двух черных полосах, и еду домой, чтобы заснуть. Заснуть и провалиться, навсегда. И не просыпаться никогда. Сон — это спасение, мое. Я сплю до вечера, даже не позвонив родителям, что я приехал.
Я неплохо держусь, кажется, — мне кажется, что крепко…
Вечером она появляется, тихая, чистая, переодетая. Загорелая. Я стараюсь держаться. Она уезжает послезавтра, с Киевского вокзала, говорит она. Я держусь еще крепче. Вот-вот не упаду. Мы сидим и глядим друг на друга, глаза в те самые глаза.
— Что ты хочешь на прощанье?..
— Пойти с тобой в ресторан и чтобы не было людей.
— В какой?
— Мне безразлично, только ты и я. (Я договариваюсь с Торнике…
— Конечно, дарагой, даже не начинай так, — перебивает он меня, — после жены и детей ты самый… Что тебе нужно, назови, пожалуйста!
— Я хочу… чтобы мы были вдвоем там, только вдвоем, если это возможно, и больше никого…
Он молчит, сопя и слушая.
— Хотя бы час или два?..
— Музыка?
Ох, уж эти мне грузины. — Я вздыхаю облегченно.
— Единственная музыка — тишина.
— Такого никогда не было. Но для тебя, конечно, пожалуйста… С пяти до десяти вечера тебя устроит? Всё и все будут служить для вас. Или я не хозяин этого непослушного ресторана!
— Никого не надо…
— Невозможно, хотя бы Зураба разреши: ты же сам не будешь ходить себя обслуживать.
Грузины на редкость умные люди.
— Хорошо, — соглашаюсь я.
— И когда скажи, завтра?
Я говорю и прощаюсь с ним.
Я возвращаюсь в комнату, она раздета, на ней совсем ничего нет, и, закрыв глаза, ждет. Мне кажется, ее веки горят. Я раздеваюсь, и горящие веки испепеляют меня. Выпивая до дна дна.
Мы приезжаем в ресторан к пяти часам. Зураб сразу открывает нам и задергивает гардины снова. Проводит и сажает за стол, ресторан пустой, кругом сумрак и тишина.
Она озирается:
— Ты второй раз удивил меня.
— Ты так хотела.
— Я не знала, что мои слова так важны для тебя…
— Ты очень многого не знаешь, но ты очень много значишь для меня… и каждое твое слово.
— Спасибо… — обрывается ее дыхание.
— Я не показывал это никогда, старался, но думаю, что ты все понимала: как ты меня назвала?..
— Взрослеющий мальчик. — Мягкая улыбка окрашивает ее глаза.
Моя голова задумывается.
Зураб все подает сам, ничего не спрашивая: бутылку «Твиши», ее любимого вина, зелень, капусту по-гурийски, сыры, маслины, хачапури, сулугуни, лобио, сацибели, еще что-то.
— Что жарить будем, дорогой?
— Ничего, Зураб, пожалуйста.
Он исчезает, как скрывается. Кажется, что больше никого нигде нет, тишина, во всем мире. Мы поднимаем бокалы налитого вина.
— За тебя, моя хорошая.
— За тебя, мой милый.
— За тебя, моя Наташа.
— За тебя, мой любимый… Мы целуемся.
И весь вечер мы просидели, глядя друг другу в глаза, почти молча. Зураб только появлялся каждый час, ждал моего взгляда и исчезал безмолвно. Потому что ничего не было надо. Потом я слышал, как кому-то в дверь он отвечал, не открывая, что закрыты до десяти часов и чей это приказ, — тишина гулко разносила эхо в пустом полумраке зала.
Я все слышал. Зачем я это слушал? Она, по-моему, не слышала ничего. Ни на что не обращая внимания. И уронив свой взгляд в мои глаза.
Потом, все-таки не выдержав, принес сациви, сказав, что это не горячее, а холодное, и уговорил попробовать, его собственного приготовления.
Она что-то надкусила, я пригубил вино. И мы опять смотрели в глаза друг другу: нам больше ничего не было нужно. А потом мы танцевали, без музыки, не двигаясь, это был странный танец, и целовались без слов.
Она берет свою сумку, я щедро рассчитываюсь с Зурабом, у меня еще куча денег, нерастраченная. Зная мою привычку, она отворачивается, это трогает.
— Это был удивительный вечер, — говорит она, касаясь. — У меня никогда такого не было, благодарю тебя.
— Это я… обожествляю тебя.
Наши губы сливаются, как навсегда. А я хотел — чтобы была удивительная ночь.
Уезжаем мы в десять часов, когда все начинают съезжаться.
Потом была ночь, которой лучше бы не было. (Я только боялся, что с меня сейчас все польется — хлынет из глаз, и я не выдержу, начав уговаривать ее, зная, что она сделает всё для меня. Не уезжай! не уезжай!! не уезжай!!! Но это было бы нечестно, этим пользоваться, у меня было преимущество… Пускай решает сама. О чем я думаю?! о какой дикости и глупости? Ненормальный я!..
И вот я провожаю ее, сейчас, сегодня, больше не будет завтра. Никогда.
Я молчу, отвернувшись дико в сторону, чтобы она не видела моих глаз, моего лица, странного выражения.
Она смотрит сверху на меня, уже из окна:
— Я не знаю: вернусь ли я. Сашенька, пойми меня. Он одинок, я нужна ему, вся его жизнь, я что-то… ему должна, он как-то спас меня. И я не знаю, вернусь ли я.
А я-то до последнего мгновения надеялся. (До сейчасного…)
И вдруг я поворачиваюсь к ней:
— Уезжай, я тебя ненавижу, никогда не возвращайся, никому не надо!!!
Поезд трогается в это же мгновение, она машет мне рукой, впервые — слезы на ее лице, они не трогают меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102