Дмитрий и сам не заметил, как сильно изменился он за те несколько месяцев, а вероятнее всего, не придал значения этим изменениям. Он стал рассеянным, неразговорчивым, его не интересовали окружающие люди и их дела, и в цехе относились к нему неприязненно, чем он ничуть не огорчался. Его трудно было вывести из себя, он был равнодушен к тем неприятностям, которые иногда случались с ним на работе. Он не скрывал, что ни в грош не ставит эту работу, и ему не прощали пренебрежения к тому, что для большинства значило так много. В конце концов он оказался совершенно один, но нисколько не тяготился этим. Он называл это независимостью и внутренней свободой…
(Спустя несколько лет, когда он впервые почувствует, что нет в мире ничего страшнее одиночества, он вспомнит это время и поймет, что все началось именно тогда, в первый год его «свободы и независимости».)
И он продолжал эту жизнь, очень нравившуюся ему, — занятия, работа, занятия… Прежде всего — уравнения и формулы, а потом уже все остальное.
Шли дни, очень похожие друг на друга, была осень, дожди заливали маленький тихий город, и был он в эту пору, как обычно, унылым, серым и грязным, в цехах весь день горел неяркий, утомительно желтый свет; но для Дмитрия эти перемены ничего не значили, если не считать легкого гриппа, который пришелся очень кстати — он пять дней провалялся в постели, отоспался и прочел уйму интересных вещей.
В ту осень он читал две книги — «Мартина Идена» и «Бальзака» Стефана Цвейга. Эти книги помогали ему выдерживать изматывающий темп. Просыпаясь ночью, он бил по голове трясущегося будильника и бормотал ему: «Привет, Мартин». Он с удовольствием прочел бы еще что-нибудь, но на это не было времени. Дмитрий решил, что, как ни хороша литература, пятитомный «Курс высшей математики» Смирнова вещь куда более ценная и нужная, чем сто томов беллетристики. Он как будто забыл, что еще совсем недавно восторженно заявлял: «Написать одну такую вещь, как „Идиот“, и можно спокойно умирать». Но он знал, что никогда не напишет второго «Идиота», а вот стать вторым Ландау — что ж, об этом стоило подумать.
Он многое перестал замечать. И не было уже так больно и горько видеть потухшие глаза матери и ее слезы и измученное лицо Леонида, с которым он виделся все реже и реже. «Тут уж ничего не поделаешь» — эта формула все объясняла и все оправдывала.
И то воскресенье начиналось как обычно: подъем в четыре, обтирание снегом — стояла зима, — кофе, сигарета. Машина завелась с пол-оборота. Несколько тихих, черных за окном часов, бодрящий холод в остывшей за ночь комнате и, наконец, чуть слышные шаги матери за дверью и синий рассвет — надо затопить печку, принести воды, а потом можно снова браться за книги.
Мать сидела на неубранной постели, закутавшись в платок, и он спросил, как спрашивал каждый день, на всякий случай:
— Может, ты ляжешь? Я сам все сделаю.
Он не задумывался о том, какой у него голос и выражение лица и почему мать ответила не сразу:
— Не надо, сынок, я сама. Печку только затопи.
И он растопил печку, принес воды и сразу ушел к себе — очень не хотелось терять время. Кухня была в другом конце дома, и он не слышал, как упала мать, и не знал, долго ли она лежала на полу с посиневшим лицом. Он увидел ее только потому, что проголодался, взглянул на часы и удивился, почему мать не зовет его завтракать, и пошел на кухню. У него тряслись руки, когда он поднимал странно тяжелое тело матери, ведь она была такая маленькая, и не знал, что надо делать, она была без сознания. Наконец догадался сбегать за соседкой, вызвал «Скорую помощь» и поехал с матерью в больницу. Потом он долго ходил по чистому желтому коридору, зажав в зубах незажженную сигарету, и ждал. Наконец ему сказали, что с матерью ничего страшного, все обойдется, только придется недели две пролежать в больнице.
Дмитрий вернулся домой, к своему столу, с раскрытыми книгами, и подумал: а какой во всем этом смысл? И ответ на этот простой вопрос был также прост и страшен: смысл есть, но только в том случае, если мать умрет. Иначе ему еще на много лет придется остаться здесь, ежедневно заниматься опостылевшей работой и — ждать какого-то конца… Но теперь в слове «какого-то» уже не было прежней спасительной неопределенности. Конец мог быть только один…
Несколько дней он не прикасался к учебникам. Работал, спал, ходил к матери, думал. А на четвертый или пятый день, ложась спать, он поставил будильник на два часа и заставил себя встать и сесть за стол. Сначала приходилось по нескольку раз перечитывать одно и то же, прежде чем он мог что-то понять. Но он не вставал из-за стола, пока не приходило время идти на работу.
И когда мать вернулась из больницы, ничего не изменилось. Он по-прежнему много занимался, работал, и когда с матерью случился второй удар — это было через год, — он принял его довольно спокойно. Он знал, что это должно было случиться, и тут уж действительно ничего нельзя сделать. Знал он и то, что мать может умереть в любую минуту, и заранее смирился с этим. И когда она умерла — неожиданно, после пустяковой операции, — Дмитрий молча выслушал эту весть. Он не плакал ни в те два дня, когда гроб стоял в пустой холодной комнате с занавешенным Зеркалом и остановленными часами, ни на похоронах, ни после. Он почти не разговаривал тогда, много курил и безразлично выслушивал соболезнования знакомых. Пустота внутри была почти осязаемой — словно из груди что-то вынули и забыли положить обратно. Расплакался он в тот день, когда приехал из Москвы, уже зная, что принят в университет, и пришел на могилу матери проститься, — он уже решил, что никогда не вернется сюда…
И сейчас, спустя пять лет, он вспомнил этот день и снова заплакал неожиданными слезами…
С кладбища он возвращался дальней дорогой, через лес. Было душно, на небо быстро накатывались фиолетовые тучи, и лес стоял тихий, приготовившийся к грозе. Дмитрий стал прикидывать, где можно укрыться от ливня, но тут же вспомнил, как в детстве они любили бегать под дождем, и, усмехнувшись, пошел дальше. И когда сильно загудели от ветра вершины деревьев, он разделся, спрятал одежду в кустах и встал на опушке, разглядывая многоэтажное, медленно падающее на лес небо.
Ливень хлынул густой и теплый, это был настоящий потоп, вода падала толстыми косыми нитями, и в десяти шагах уже ничего не было видно — только дождь, и ничего больше. На мгновения в сиреневом свете молний возникали темная сплошная стена леса и черное полотно неба; это было зрелище, при виде которого хотелось орать от восторга и прыгать… И Дмитрий выбежал на середину поляны и действительно что-то заорал, но в рот сразу набилась вода, и он поперхнулся. И было жаль расставаться с грозой, такой недолгой и сильной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122