Глубокой ночью, на выстуженной лестнице Равич пел рыдающим голосом:
Алейн, алейн, алейн, алейн
Эленд ви а штейн
Мит ди цен фингер — алейн.
Джона Герцог выбирался из постели, включал свет на кухне, прислушивался. На нем была полотняная спальная рубаха с плиссированной грудью — остатки петербургской роскоши. Газ в плите не горел, спавшие в одной постели Мозес, Уилли и Шура садились под комковатым байковым одеялом и смотрели на отца. Он стоял под лампой, шишковатой, как германский шлем. Ярко пылала провисшая широкой петлей вольфрамовая нить. Круглоголовый, с бурыми усами, папа Герцог тревожно и сочувственно поглядывал на потолок. Между бровями складывалась и разглаживалась морщина. Он кивал головой, приборматы-вая что-то.
Один, один, один, один, Одинокий, как камень, При десяти пальцах — один.
Из другой комнаты мама Герцог говорила: — Иона, помоги ему войти.
— Ладно-ладно, — говорил папа Герцог, оставаясь на месте.
— Иона… Жалко ведь.
— А нас не жалко? — говорил папа Герцог. — Ты спи, тебе когда еще отдохнуть, а он будит. Еврей-пьяница! Даже этого он не сделает по-хорошему. Если выпил, почему не быть фрейлех — веселым? Нет, он будет плакать и надрывать тебе сердце. Чтоб ему неладно было. — Полусмехом папа Герцог корил и свое отзывчивое сердце. — Как будто мало, что я сдаю комнату жалкому шикеру.
Ал тастир понехо мимени (Не скрывай лица Твоего от меня) В моих карманах ни пенни Не скрывай лица Твоего от нас От него же не отречемся.
Уже не стараясь петь, без всякой мелодии Равич просто кричал на темной холоднющей лестнице:
О'Брайен
Ломир тринкен а глезеле вайн (Давайте выпьем стаканчик вина) Ал тастир понехо мимени В моих карманах ни пенни От него же не отречемся.
Согнувшись пополам, папа Герцог тихо умирал от смеха.
— Иона, я тебя прошу: генуг шойн (Довольно).
— Да пусть его. Что я буду шлеп ( Мотать, надрывать) себе кишки?
— Он перебудит всю улицу.
— Он весь в блевотине, и штаны полные.
Все-таки он шел. Тоже жалел Равича, хотя тот был живым свиде— а тельством его переменившейся судьбы. В Петербурге он бы послал лакея. ^ В России папа Герцог был барином. С поддельными бумагами купца о первой гильдии. Тогда многие господа жили по чужим документам.
А ребята все таращат глаза на пустую кухню. У стены стоит черная t* остывшая плита; резиновая трубка соединяет газовый двойник со счет— в чиком. Кусок стены за плитой защищает от брызг японская камышовая плетенка.
Смех было слушать, как отец уговаривал пьяного Равича подняться ч на ноги. Прямо домашний спектакль. — Ну, ландсман, можешь идти? ^ Ведь замерзнешь. Так, ставь лапу на эту ступеньку — шнеллер, шнел— и лер ( Живее, живее). — Он еще смеялся, переводя дыхание: — Давай-ка оставим здесь ч твои дрекише (Обгаженные (идиш)) штаны. Фу! — Греясь друг об друга, мальчишки улы— о бались.
Поддерживая, папа вел через кухню Равича в грязных подштанниках, красномордого, уронившего руки, в котелке, с пьяной тоской в не-разлипающихся глазах.
Что касается моего незадачливого покойного отца, Дж. Герцога, то он не был крупным мужчиной, он был из малорослых Герцогов, отличного сложения, круглоголовый, живой, нервный, красивый. Частенько срываясь с сыновьями, он небольно раздавал им пощечины с обеих рук. Он все делал быстро, четко, с восточноевропейской сноровкой в движениях — причесывался, застегивал сорочку, правил свою бритву с костяной ручкой, затачивал карандаши на подушечке большого пальца, резал ножом к себе буханку хлеба, прижав ее к груди, завязывал свертки тугими узелками, артистически заполнял счетоводную книгу. Утратившие значение страницы аккуратнейше перекрещивались знаком X. Единицы и семерки имели полагающиеся перекладинки — словно вымпелы к непогоде. Первая неудача постигла папу Герцога в Петербурге, когда на него свалились два состояния в один год. Он ввозил лук из Египта. При Победоносцеве полиция раскопала его незаконное проживание. Его признали виновным и вынесли приговор. Отчет о процессе появился в русском журнале на толстой зеленой бумаге. Иногда на семейном сборе папа Герцог раскрывал журнал и зачитывал, сопровождая переводом, дело по обвинению Ионы Исаковича Герцога. Он так и не отбыл наказание: сбежал. Человек он был нервозный, вспыльчивый, с норовом — бунтарь. Он перебрался в Канаду, где жила его сестра Ципора Яффе.
В 1913 году он купил клочок земли близ Вэлифилда, Квебек, стал фермерствовать — прогорел. Перебрался в город, завел пекарню — прогорел; прогорел на мануфактуре и маклерстве; на поставках мешковины в войну, когда никто не прогорал. Со сбором железного лома он тоже прогорел. Стал брачным агентом и, конечно, прогорел из-за своей невыдержанности и резкости. Теперь, на побегушках у Комиссии по алкогольным напиткам провинции Квебек, он прогорал и на бутлегерстве. Едва сводил концы с концами.
Всегда наспех и напоказ, с ясным напряженным лицом, с походкой горемыки и щеголя, грузновато припадающий на пятку, в пальто, чей лисий подбой пожух и облысел и красная кожа потрескалась. В развевающемся своем пальто он совершал еврейский марш в одиночку, пропитанный и окутанный махорочным дымом, обходил свой Монреаль: Папино, Майл-энд, Верден, Лашин, Пойнт Сент-Чарльз. Он высматривал, не наклюнется ли что — банкротство, дешевая распродажа, ликвидация, пожарные торги, продукты — и не удастся ли уже покончить с нелегальным бизнесом. Он с невероятной быстротой производил в уме расчет процентных отчислений, а прохиндейской жилки, необходимой удачливому дельцу, у него не было. И потому он держал перегонный куб на Майл-энд, где козы грызли голую землю. И колесил на трамвае. И от случая к случаю толкал бутылку, выжидая главного случая. На границе американские спиртные нелегалы купят сколько хочешь и деньги в руки, но туда поди доберись. Так что смоли сигареты и зябни на трамвайной площадке. Фининспектор тянулся прижать его. Банковские кляузники наступали на пятки. На дорогах к границе крепко пошаливали. На Наполеон-стрит сидело пять проголодавшихся ртов. Уилли и Мозес были хворые. Хелен училась игре на пианино. Толстый прожорливый Шура был неслух и хулиган. За квартиру плати задним числом и вперед, подоспели векселя, счета от врачей, а он не знает английского, друзей нет, авторитета нет, специальности нет, имущества нет — разве что перегонный куб — и помощи ждать неоткуда. Сестра Ципора в Сент-Энн была богата — даже очень, но ему с того было только хуже.
Еще был жив дедушка Герцог. Выказывая вкус Герцогов к большой игре, он в 1918 году нашел пристанище в Зимнем дворце (некоторое время большевики не возражали). Старик писал длинные письма на иврите. Во время переворота пропали его ценнейшие книги. Да и какие теперь занятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Алейн, алейн, алейн, алейн
Эленд ви а штейн
Мит ди цен фингер — алейн.
Джона Герцог выбирался из постели, включал свет на кухне, прислушивался. На нем была полотняная спальная рубаха с плиссированной грудью — остатки петербургской роскоши. Газ в плите не горел, спавшие в одной постели Мозес, Уилли и Шура садились под комковатым байковым одеялом и смотрели на отца. Он стоял под лампой, шишковатой, как германский шлем. Ярко пылала провисшая широкой петлей вольфрамовая нить. Круглоголовый, с бурыми усами, папа Герцог тревожно и сочувственно поглядывал на потолок. Между бровями складывалась и разглаживалась морщина. Он кивал головой, приборматы-вая что-то.
Один, один, один, один, Одинокий, как камень, При десяти пальцах — один.
Из другой комнаты мама Герцог говорила: — Иона, помоги ему войти.
— Ладно-ладно, — говорил папа Герцог, оставаясь на месте.
— Иона… Жалко ведь.
— А нас не жалко? — говорил папа Герцог. — Ты спи, тебе когда еще отдохнуть, а он будит. Еврей-пьяница! Даже этого он не сделает по-хорошему. Если выпил, почему не быть фрейлех — веселым? Нет, он будет плакать и надрывать тебе сердце. Чтоб ему неладно было. — Полусмехом папа Герцог корил и свое отзывчивое сердце. — Как будто мало, что я сдаю комнату жалкому шикеру.
Ал тастир понехо мимени (Не скрывай лица Твоего от меня) В моих карманах ни пенни Не скрывай лица Твоего от нас От него же не отречемся.
Уже не стараясь петь, без всякой мелодии Равич просто кричал на темной холоднющей лестнице:
О'Брайен
Ломир тринкен а глезеле вайн (Давайте выпьем стаканчик вина) Ал тастир понехо мимени В моих карманах ни пенни От него же не отречемся.
Согнувшись пополам, папа Герцог тихо умирал от смеха.
— Иона, я тебя прошу: генуг шойн (Довольно).
— Да пусть его. Что я буду шлеп ( Мотать, надрывать) себе кишки?
— Он перебудит всю улицу.
— Он весь в блевотине, и штаны полные.
Все-таки он шел. Тоже жалел Равича, хотя тот был живым свиде— а тельством его переменившейся судьбы. В Петербурге он бы послал лакея. ^ В России папа Герцог был барином. С поддельными бумагами купца о первой гильдии. Тогда многие господа жили по чужим документам.
А ребята все таращат глаза на пустую кухню. У стены стоит черная t* остывшая плита; резиновая трубка соединяет газовый двойник со счет— в чиком. Кусок стены за плитой защищает от брызг японская камышовая плетенка.
Смех было слушать, как отец уговаривал пьяного Равича подняться ч на ноги. Прямо домашний спектакль. — Ну, ландсман, можешь идти? ^ Ведь замерзнешь. Так, ставь лапу на эту ступеньку — шнеллер, шнел— и лер ( Живее, живее). — Он еще смеялся, переводя дыхание: — Давай-ка оставим здесь ч твои дрекише (Обгаженные (идиш)) штаны. Фу! — Греясь друг об друга, мальчишки улы— о бались.
Поддерживая, папа вел через кухню Равича в грязных подштанниках, красномордого, уронившего руки, в котелке, с пьяной тоской в не-разлипающихся глазах.
Что касается моего незадачливого покойного отца, Дж. Герцога, то он не был крупным мужчиной, он был из малорослых Герцогов, отличного сложения, круглоголовый, живой, нервный, красивый. Частенько срываясь с сыновьями, он небольно раздавал им пощечины с обеих рук. Он все делал быстро, четко, с восточноевропейской сноровкой в движениях — причесывался, застегивал сорочку, правил свою бритву с костяной ручкой, затачивал карандаши на подушечке большого пальца, резал ножом к себе буханку хлеба, прижав ее к груди, завязывал свертки тугими узелками, артистически заполнял счетоводную книгу. Утратившие значение страницы аккуратнейше перекрещивались знаком X. Единицы и семерки имели полагающиеся перекладинки — словно вымпелы к непогоде. Первая неудача постигла папу Герцога в Петербурге, когда на него свалились два состояния в один год. Он ввозил лук из Египта. При Победоносцеве полиция раскопала его незаконное проживание. Его признали виновным и вынесли приговор. Отчет о процессе появился в русском журнале на толстой зеленой бумаге. Иногда на семейном сборе папа Герцог раскрывал журнал и зачитывал, сопровождая переводом, дело по обвинению Ионы Исаковича Герцога. Он так и не отбыл наказание: сбежал. Человек он был нервозный, вспыльчивый, с норовом — бунтарь. Он перебрался в Канаду, где жила его сестра Ципора Яффе.
В 1913 году он купил клочок земли близ Вэлифилда, Квебек, стал фермерствовать — прогорел. Перебрался в город, завел пекарню — прогорел; прогорел на мануфактуре и маклерстве; на поставках мешковины в войну, когда никто не прогорал. Со сбором железного лома он тоже прогорел. Стал брачным агентом и, конечно, прогорел из-за своей невыдержанности и резкости. Теперь, на побегушках у Комиссии по алкогольным напиткам провинции Квебек, он прогорал и на бутлегерстве. Едва сводил концы с концами.
Всегда наспех и напоказ, с ясным напряженным лицом, с походкой горемыки и щеголя, грузновато припадающий на пятку, в пальто, чей лисий подбой пожух и облысел и красная кожа потрескалась. В развевающемся своем пальто он совершал еврейский марш в одиночку, пропитанный и окутанный махорочным дымом, обходил свой Монреаль: Папино, Майл-энд, Верден, Лашин, Пойнт Сент-Чарльз. Он высматривал, не наклюнется ли что — банкротство, дешевая распродажа, ликвидация, пожарные торги, продукты — и не удастся ли уже покончить с нелегальным бизнесом. Он с невероятной быстротой производил в уме расчет процентных отчислений, а прохиндейской жилки, необходимой удачливому дельцу, у него не было. И потому он держал перегонный куб на Майл-энд, где козы грызли голую землю. И колесил на трамвае. И от случая к случаю толкал бутылку, выжидая главного случая. На границе американские спиртные нелегалы купят сколько хочешь и деньги в руки, но туда поди доберись. Так что смоли сигареты и зябни на трамвайной площадке. Фининспектор тянулся прижать его. Банковские кляузники наступали на пятки. На дорогах к границе крепко пошаливали. На Наполеон-стрит сидело пять проголодавшихся ртов. Уилли и Мозес были хворые. Хелен училась игре на пианино. Толстый прожорливый Шура был неслух и хулиган. За квартиру плати задним числом и вперед, подоспели векселя, счета от врачей, а он не знает английского, друзей нет, авторитета нет, специальности нет, имущества нет — разве что перегонный куб — и помощи ждать неоткуда. Сестра Ципора в Сент-Энн была богата — даже очень, но ему с того было только хуже.
Еще был жив дедушка Герцог. Выказывая вкус Герцогов к большой игре, он в 1918 году нашел пристанище в Зимнем дворце (некоторое время большевики не возражали). Старик писал длинные письма на иврите. Во время переворота пропали его ценнейшие книги. Да и какие теперь занятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94