Редко случалось ему слышать такую красоту, как этот множественный неумолчный верезг.
Шапиро упомянул Соловьева (Соловьева-сына). Правда, что ему было видение — причем где! — в Британском музее? Как по заказу, Маделин в свое время проштудировала младшего Соловьева, и теперь был ее выход. Она уже не стеснялась свободно высказываться при Шапиро — ее оценят, и по. достоинству. Последовала краткая лекция о жизни и философии давно умершего русского. Мозесу достался ее оскорбленный взгляд. Она пожаловалась, что он никогда не слушает ее по-настоящему. Только сам хочет блистать все время. Но причина была в другом. Эту самую лекцию он слышал много раз, причем далеко за полночь. И уж тогда ему точно было не до сна. Вообще говоря, в тех обстоятельствах, в их беркширском затворничестве, был неизбежен принцип qui pro quo (Одно вместо другого), ему приходилось обсуждать с ней запутанные проблемы. Руссо и Гегеля. Он целиком доверял ее суждениям. До Соловьева она рассказывала ему — о ком бы, вы думали? — о Жозефе де Местре. А де Мест-ру, выстраивал он список, предшествовали Французская революция, Элеонора Аквитанская, шлимановские раскопки в Трое, экстрасенсорное восприятие, потом гадальные карты, еще потом христианская наука, а до нее Мирабо: или детективы (Джозефин Тей)? А может, научная фантастика (Айзек Азимов) ? Напор не ослабевал. Постоянным ее пристрастием оставались детективы с убийством. За день она проглатывала их три-четыре.
От нагревшейся под травой черной земли поднимались холодные испарения. У Герцога стыли босые ноги.
От Соловьева Мади естественным образом перешла к Бердяеву и, разбирая «О рабстве и свободе человека» (концепция соборности), открыла банку с маринованной селедкой. Шапиро моментально пустил слюну и в срочном порядке понес ко рту сложенный носовой платок. Герцог помнил его страшным обжорой. В их школьной спаленке на двоих он, громко чавкая, уминал свои ржаные с луком сандвичи. Сейчас от запаха специй и уксуса у Шапиро поплыли глаза, хотя вид он сохранял достойный, одухотворенный, промокал платком выбритые щеки. Пухлая безволосая рука, перебор пальцев. — Нет, нет, — говорит он. — Премного благодарен, миссис Герцог. Прелесть! Но у меня трудности с желудком. — Трудности! У тебя язва. Из самолюбия боится сказать; психосоматические неполадки, ясное дело, не украшают. Позже в тот день его стошнило в раковину. Клюнул на наживку, думал Герцог, убирая за ним. Но почему не в туалете — живот мешал нагнуться?
Впрочем, гость на дворе — и беда на дворе. Еще раньше, вспомнил Герцог, приехали Герсбахи, Валентайн и Феба. Они остановили свой малютку-автомобиль под катальпой, в ту пору усыпанной цветами вперемежку с прошлогодней лузгой. Из машины выбрались и направились к ним характерно колыхавшийся на ходу Валентайн и жалобно звавшая его— Вэ-эл, Вэ-эл! — бледнолицая во всякое время года Феба. Она приехала вернуть огнеупорную кастрюльку, гордость железных кастрюль Маделин, красную, как панцирь омара, «Десковер» (made in Belgium). Их наезды — непонятно почему — часто портили ему настроение. Маделин велела принести еще складных стульев. А может, его разбередил преловатый медовый запах белых колокольчиков катальпы. С исподней стороны слабо разлинованные розовым, отягченные пыльцой, они усеяли гравий. Какая красота! Маленький Эфраим Герсбах сгребал колокольчики в кучу. Мозес с большим удовольствием отправился за стульями — в пыльный беспорядок дома, в глухую каменную укромность подвала. Он не спешил со стульями.
Когда он вернулся, все говорили о Чикаго. Запустивший руки в задние карманы брюк, свежевыбритый, с густым медным подбоем оперенья, Герсбах подавал совет бежать ко всем чертям из этого болота. Видит Бог, тут ничего не происходит со времен сражения у Саратоги, что за горами. Усталая и бледная Феба курила сигарету, слабо улыбаясь и, наверно, желая, чтобы про нее забыли. Рядом с напористыми, образованными, речистыми людьми она чувствовала себя простушкой, неполноценной. На самом деле она далеко не глупа. У нее красивые глаза, грудь, хорошие ноги. Зря она строит из себя старшую медсестру — тогда и залегают педагогические складки на месте ямочек.
— Чикаго всенепременно! — говорил Шапиро. — Лучшая школа для аспиранта. И тамошнее сонное царство воспрянет с такой ученицей, как миссис Герцог.
Лопай селедку, подумал Герцог, и знай свое вонючее дело. Маделин бросила на мужа быстрый косой взгляд. Она была на верху бла женства. Пусть, пусть ему напомнят, если он сам забыл, как высоко ее ценят окружающие.
Как бы то ни было, Шапиро, меня не увлекли ни Иоахим Флорский, ни сокровенная судьба Человека. Ничего особо сокровенного я там кг видел — все ясно до боли. Слушай, давным-давно много понимающим о себе студентом ты сказал, что однажды мы «подискутируем», имея в виду наши серьезные расхождения во взглядах уже в ту пору. Я думаю, они обозначились в прудоновском семинаре и в наших долгих коридорных спорах об руку со стариком Ларсоном о крушении религиозных основ цивилизации. Неужели все традиции исчерпаны, верования иссякли, сознание масс не готово к дальнейшему развитию? Неужели пошел полный распад? Неужели приспел такой гнусный срок, когда нравственное чувство отмирает, совесть глохнет и обычай уважать свободы, законы, общественные приличия и что там еще изводится трусостью, маразмом, кровью? От темных и злых предвидений старика Прудона не отмахнешься. Но мы не должны забывать о том, как быстро гениальные предвидения превращаются в интеллектуальные консервы. Консервированная кислая капуста шпенглеровского «Прусского социализма» (Имеется в виду книга немецкого философа Освальда Шпенглера «Прусачество и социализм»), банальности на тему Опустошенной земли, дешевая духовная затравка отчуждения, словесный понос по случаю неподлинности и заброшенности. Я не могу принять этот мрачный бред. Мы говорим о целостной жизни человечества. Слишком высок предмет — и слишком глубок, чтобы праздновать труса и слабака, — слишком глубок, Шапиро, слишком высок. Я безумно страдаю, что тебя не туда занесло. Чисто эстетическая критика современной истории! Это после войн и массовых истреблений! Ты умнее этого. В тебе хорошая кровь. Твой отец продавал яблоки.
Опять же не скажу, что моя позиция проста. В этом веке мы — уцелевшие, и поэтому теории прогресса не про нас: мы слишком хорошо знаем ему цену. Это страшно — осознавать себя уцелевшим. От сознания того, что ты избранник, хочется плакать. Когда мертвые уходят, ты взываешь к ним, но они уходят черным облаком лиц и душ. Они выпархиваю! дымком из труб лагерей уничтожения и оставляют тебя на ярком свету исторического торжества — торжества западной техники. И под грохот крови ты понимаешь, что делает это — человечество, и делает во славу свою, оглушаясь грохотом крови.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Шапиро упомянул Соловьева (Соловьева-сына). Правда, что ему было видение — причем где! — в Британском музее? Как по заказу, Маделин в свое время проштудировала младшего Соловьева, и теперь был ее выход. Она уже не стеснялась свободно высказываться при Шапиро — ее оценят, и по. достоинству. Последовала краткая лекция о жизни и философии давно умершего русского. Мозесу достался ее оскорбленный взгляд. Она пожаловалась, что он никогда не слушает ее по-настоящему. Только сам хочет блистать все время. Но причина была в другом. Эту самую лекцию он слышал много раз, причем далеко за полночь. И уж тогда ему точно было не до сна. Вообще говоря, в тех обстоятельствах, в их беркширском затворничестве, был неизбежен принцип qui pro quo (Одно вместо другого), ему приходилось обсуждать с ней запутанные проблемы. Руссо и Гегеля. Он целиком доверял ее суждениям. До Соловьева она рассказывала ему — о ком бы, вы думали? — о Жозефе де Местре. А де Мест-ру, выстраивал он список, предшествовали Французская революция, Элеонора Аквитанская, шлимановские раскопки в Трое, экстрасенсорное восприятие, потом гадальные карты, еще потом христианская наука, а до нее Мирабо: или детективы (Джозефин Тей)? А может, научная фантастика (Айзек Азимов) ? Напор не ослабевал. Постоянным ее пристрастием оставались детективы с убийством. За день она проглатывала их три-четыре.
От нагревшейся под травой черной земли поднимались холодные испарения. У Герцога стыли босые ноги.
От Соловьева Мади естественным образом перешла к Бердяеву и, разбирая «О рабстве и свободе человека» (концепция соборности), открыла банку с маринованной селедкой. Шапиро моментально пустил слюну и в срочном порядке понес ко рту сложенный носовой платок. Герцог помнил его страшным обжорой. В их школьной спаленке на двоих он, громко чавкая, уминал свои ржаные с луком сандвичи. Сейчас от запаха специй и уксуса у Шапиро поплыли глаза, хотя вид он сохранял достойный, одухотворенный, промокал платком выбритые щеки. Пухлая безволосая рука, перебор пальцев. — Нет, нет, — говорит он. — Премного благодарен, миссис Герцог. Прелесть! Но у меня трудности с желудком. — Трудности! У тебя язва. Из самолюбия боится сказать; психосоматические неполадки, ясное дело, не украшают. Позже в тот день его стошнило в раковину. Клюнул на наживку, думал Герцог, убирая за ним. Но почему не в туалете — живот мешал нагнуться?
Впрочем, гость на дворе — и беда на дворе. Еще раньше, вспомнил Герцог, приехали Герсбахи, Валентайн и Феба. Они остановили свой малютку-автомобиль под катальпой, в ту пору усыпанной цветами вперемежку с прошлогодней лузгой. Из машины выбрались и направились к ним характерно колыхавшийся на ходу Валентайн и жалобно звавшая его— Вэ-эл, Вэ-эл! — бледнолицая во всякое время года Феба. Она приехала вернуть огнеупорную кастрюльку, гордость железных кастрюль Маделин, красную, как панцирь омара, «Десковер» (made in Belgium). Их наезды — непонятно почему — часто портили ему настроение. Маделин велела принести еще складных стульев. А может, его разбередил преловатый медовый запах белых колокольчиков катальпы. С исподней стороны слабо разлинованные розовым, отягченные пыльцой, они усеяли гравий. Какая красота! Маленький Эфраим Герсбах сгребал колокольчики в кучу. Мозес с большим удовольствием отправился за стульями — в пыльный беспорядок дома, в глухую каменную укромность подвала. Он не спешил со стульями.
Когда он вернулся, все говорили о Чикаго. Запустивший руки в задние карманы брюк, свежевыбритый, с густым медным подбоем оперенья, Герсбах подавал совет бежать ко всем чертям из этого болота. Видит Бог, тут ничего не происходит со времен сражения у Саратоги, что за горами. Усталая и бледная Феба курила сигарету, слабо улыбаясь и, наверно, желая, чтобы про нее забыли. Рядом с напористыми, образованными, речистыми людьми она чувствовала себя простушкой, неполноценной. На самом деле она далеко не глупа. У нее красивые глаза, грудь, хорошие ноги. Зря она строит из себя старшую медсестру — тогда и залегают педагогические складки на месте ямочек.
— Чикаго всенепременно! — говорил Шапиро. — Лучшая школа для аспиранта. И тамошнее сонное царство воспрянет с такой ученицей, как миссис Герцог.
Лопай селедку, подумал Герцог, и знай свое вонючее дело. Маделин бросила на мужа быстрый косой взгляд. Она была на верху бла женства. Пусть, пусть ему напомнят, если он сам забыл, как высоко ее ценят окружающие.
Как бы то ни было, Шапиро, меня не увлекли ни Иоахим Флорский, ни сокровенная судьба Человека. Ничего особо сокровенного я там кг видел — все ясно до боли. Слушай, давным-давно много понимающим о себе студентом ты сказал, что однажды мы «подискутируем», имея в виду наши серьезные расхождения во взглядах уже в ту пору. Я думаю, они обозначились в прудоновском семинаре и в наших долгих коридорных спорах об руку со стариком Ларсоном о крушении религиозных основ цивилизации. Неужели все традиции исчерпаны, верования иссякли, сознание масс не готово к дальнейшему развитию? Неужели пошел полный распад? Неужели приспел такой гнусный срок, когда нравственное чувство отмирает, совесть глохнет и обычай уважать свободы, законы, общественные приличия и что там еще изводится трусостью, маразмом, кровью? От темных и злых предвидений старика Прудона не отмахнешься. Но мы не должны забывать о том, как быстро гениальные предвидения превращаются в интеллектуальные консервы. Консервированная кислая капуста шпенглеровского «Прусского социализма» (Имеется в виду книга немецкого философа Освальда Шпенглера «Прусачество и социализм»), банальности на тему Опустошенной земли, дешевая духовная затравка отчуждения, словесный понос по случаю неподлинности и заброшенности. Я не могу принять этот мрачный бред. Мы говорим о целостной жизни человечества. Слишком высок предмет — и слишком глубок, чтобы праздновать труса и слабака, — слишком глубок, Шапиро, слишком высок. Я безумно страдаю, что тебя не туда занесло. Чисто эстетическая критика современной истории! Это после войн и массовых истреблений! Ты умнее этого. В тебе хорошая кровь. Твой отец продавал яблоки.
Опять же не скажу, что моя позиция проста. В этом веке мы — уцелевшие, и поэтому теории прогресса не про нас: мы слишком хорошо знаем ему цену. Это страшно — осознавать себя уцелевшим. От сознания того, что ты избранник, хочется плакать. Когда мертвые уходят, ты взываешь к ним, но они уходят черным облаком лиц и душ. Они выпархиваю! дымком из труб лагерей уничтожения и оставляют тебя на ярком свету исторического торжества — торжества западной техники. И под грохот крови ты понимаешь, что делает это — человечество, и делает во славу свою, оглушаясь грохотом крови.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94