Дети смотрели на Тони круглыми глазами и на все его попытки вступить с ними в дружеский разговор отвечали робко и односложно, а потом, когда они пересилили свою застенчивость и начали болтать, Анни одернула их. Тони старался поддержать веселье за столом, но это ему плохо удавалось. Он чувствовал, что только расстроил Анни, напомнив о постигших ее несчастьях. И хотя они, расставаясь, дали друг другу обещание вскоре снова увидеться, Тони не мог отделаться от чувства, что и это прощание навсегда. Обрублен еще один корень.
IV
В течение следующих недель Энтони имел возможность проверить на собственном опыте среди прочих избитых житейских истин вполне, казалось бы, очевидный факт, что наиболее невыносимыми этапами жизни являются периоды ожидания, лишенные каких-либо событий, когда они только еще накапливаются и день следует за днем с безнадежным однообразием.
Внешне Тони ничем не отличался от других молодых людей своего времени, разве только казался беспокойным и несколько выбитым из колеи (и то и другое не такие уж отличительные признаки); в обществе он скучал, почти не принимал участия в разговоре и только временами как-то оживлялся. Но в душе у него был сплошной хаос, и не будь он в состоянии такой тупой безнадежности, понял бы, что самое это смятение и является признаком жизни и развития.
Его не покидало чувство, что все живое в нем умерло и что он должен воскреснуть, если не хочет превратиться в живого мертвеца. Энтони был склонен думать, что жизнь каждого человека — это чередование смертей и рождений, и зрелый возраст есть просто приятие живой смерти; в этот период испытываешь недостаток силы или смелости пройти через муки возрождения. Как-то вечером, месяца полтора спустя после свидания с Анни и Скропом, он попытался поговорить с отцом на эту тему.
— Ты, вероятно, пережил нечто подобное, когда умерла мама и, — он чуть было не сказал «так никогда и не оправился», но почувствовав всю жестокость этих слов, быстро заменил их другими, — и долго не мог оправиться.
— Я не вижу аналогии, — возразил Кларендон, всегда уклонявшийся от разговора о событии, отразившемся на нем именно так, как думал, но не решился сказать Тони. — В твоей жизни не было такой непоправимой утраты. Я хочу сказать, что как бы ты ни горевал…
— Да, да, — перебил Тони, — я вовсе не имел в виду, что я страдал тогда так же, как ты. Но теперь мое ощущение утраты так же реально. Я как будто потерял всякую связь со своим прежним «я», может быть, у меня осталось только какое-то чувство сожаления. Даже люди, которых я знал и любил, стали совершенно другими, по крайней мере для меня.
Я помню, каким я был, но едва ли это более реально для меня, чем если бы ты, предположим, описал мне во всех подробностях первые три года моей жизни.
Я бы поверил тебе, знал бы, что действительно когда-то был таким, но я переживал бы это так, как если бы это происходило с кем-то другим.
Генри Кларендон достиг того душевного состояния, когда человек склонен утверждать, что все идет превосходно и так оно и должно быть; он утверждает это не от избытка жизненных сил, как юноша в пылу молодости, а от безразличия, из желания, чтобы его оставили в покое, от неохоты бороться с затруднениями, в особенности с чужими. Ему хотелось думать, что и у Тони все обстоит благополучно, хотя бы ему двадцать раз доказывали противное. Подобно многим людям, он был способен проявить самое горячее сочувствие к физическим страданиям и оставался совершенно безучастным к самой мучительной душевной травме.
— Я думал, что твоя рана уже совсем зажила, — сказал он. — Если она тебя все еще беспокоит, сходи к доктору.
Тони посмотрел на него с недоумением. Какую рану он имеет в виду? Рану от сознания, что мир оказался таким подлым? Рану от разлуки с Кэти? Да ведь он уже показывался доктору… А… отец говорит, по-видимому, об этом ничтожном ранении в ногу, которое даже в самый острый период причиняло ему лишь небольшую боль и неудобство. Тони изумился, что двое людей, связанные такими близкими кровными узами, могут до такой степени не понимать друг друга. И даже немножко рассердился.
— Дело не в этой царапине от шрапнели, — воскликнул он, — во всяком случае, этот пустяк уже давно забыт. Но какой прок идти к врачу и просить его, не может ли он исцелить больной ум или вырвать из сердца укоренившуюся в нем горечь? Я от тебя хочу услышать совет, за которым уже без всякой пользы для себя обращался к двум старым друзьям.
— Я тебя не понимаю.
— Не знаю, как мне объяснить тебе, но попытаюсь. То, что меня мучит, зависит не от каких-либо физических причин — это мое собственное «я». Но это не чисто эгоистическое чувство, — я страдаю, по-своему, и за других. Когда я был еще ребенком, я научился у тебя, у мамы, у других верить в справедливость, правду, доброту и счастье. Вы старались обуздать мои эгоистические и злые инстинкты, сделать меня учтивым, неэгоистом, великодушным, добрым, внимательным к другим и прочее. Я не говорю, что вам это удалось, но вы внушили мне, что нужно стараться вести себя в соответствии с этими принципами и что мир состоит именно из подобного типа людей. Мой опыт доказывает, что это не так. Я не говорю, что вы научили меня заведомой лжи, но вы учили меня тому, чего в действительности нет.
— Джентльмены всегда остаются в меньшинстве, — сказал отец. — Это их привилегия.
— Но у меня нет никаких привилегий. Я нищий отставной офицер. Какой смысл проповедовать принцип «Noblesse oblige» , если не имеешь ни привилегий, ни ответственности этого «noblesse»? Мы не французские аристократы прежних времен, которые считали своим долгом поддерживать честь дома, даже если у них не было ничего за душой. Кроме того, я воспринимал эти принципы, это учение как общечеловеческую истину, а не как достоинства касты, к которой я не принадлежу.
— Ты имеешь не меньшее право, чем кто-либо Другой, считать себя джентльменом по рождению и воспитанию, — обиженно заметил Генри Кларендон.
— Милый, милый папа, не будем препираться!
Возможно, что ты прав, но это не имеет значения.
Все дело в там, что я вижу, если даже ты и не видел этого, что мир, — управляется он джентльменами или нет, — представляет собой полную противоположность тому, чему ты меня учил, — он жаден, корыстен, полон предательства и жажды убийства. Чьему же учению мне следовать? Их?
— Боже упаси!
Тони не счел нужным заметить отцу, что ведь он, кажется, не верит в бога. Он продолжал говорить, безуспешно пытаясь облечь в слова чувства, для которых нет слов.
— Хорошо. Но ты не станешь отрицать, что при таком положении вещей я, естественно, испытываю какой-то душевный разлад, какое-то смятение? Мне кажется, что я и люди, подобные мне, имеют очень мало шансов преуспеть в этой нашей действительности, о которой ты дал мне, к несчастью, такое превратное представление, Ты учил меня смотреть на вещи и уметь их видеть, пользоваться своими чувствами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
IV
В течение следующих недель Энтони имел возможность проверить на собственном опыте среди прочих избитых житейских истин вполне, казалось бы, очевидный факт, что наиболее невыносимыми этапами жизни являются периоды ожидания, лишенные каких-либо событий, когда они только еще накапливаются и день следует за днем с безнадежным однообразием.
Внешне Тони ничем не отличался от других молодых людей своего времени, разве только казался беспокойным и несколько выбитым из колеи (и то и другое не такие уж отличительные признаки); в обществе он скучал, почти не принимал участия в разговоре и только временами как-то оживлялся. Но в душе у него был сплошной хаос, и не будь он в состоянии такой тупой безнадежности, понял бы, что самое это смятение и является признаком жизни и развития.
Его не покидало чувство, что все живое в нем умерло и что он должен воскреснуть, если не хочет превратиться в живого мертвеца. Энтони был склонен думать, что жизнь каждого человека — это чередование смертей и рождений, и зрелый возраст есть просто приятие живой смерти; в этот период испытываешь недостаток силы или смелости пройти через муки возрождения. Как-то вечером, месяца полтора спустя после свидания с Анни и Скропом, он попытался поговорить с отцом на эту тему.
— Ты, вероятно, пережил нечто подобное, когда умерла мама и, — он чуть было не сказал «так никогда и не оправился», но почувствовав всю жестокость этих слов, быстро заменил их другими, — и долго не мог оправиться.
— Я не вижу аналогии, — возразил Кларендон, всегда уклонявшийся от разговора о событии, отразившемся на нем именно так, как думал, но не решился сказать Тони. — В твоей жизни не было такой непоправимой утраты. Я хочу сказать, что как бы ты ни горевал…
— Да, да, — перебил Тони, — я вовсе не имел в виду, что я страдал тогда так же, как ты. Но теперь мое ощущение утраты так же реально. Я как будто потерял всякую связь со своим прежним «я», может быть, у меня осталось только какое-то чувство сожаления. Даже люди, которых я знал и любил, стали совершенно другими, по крайней мере для меня.
Я помню, каким я был, но едва ли это более реально для меня, чем если бы ты, предположим, описал мне во всех подробностях первые три года моей жизни.
Я бы поверил тебе, знал бы, что действительно когда-то был таким, но я переживал бы это так, как если бы это происходило с кем-то другим.
Генри Кларендон достиг того душевного состояния, когда человек склонен утверждать, что все идет превосходно и так оно и должно быть; он утверждает это не от избытка жизненных сил, как юноша в пылу молодости, а от безразличия, из желания, чтобы его оставили в покое, от неохоты бороться с затруднениями, в особенности с чужими. Ему хотелось думать, что и у Тони все обстоит благополучно, хотя бы ему двадцать раз доказывали противное. Подобно многим людям, он был способен проявить самое горячее сочувствие к физическим страданиям и оставался совершенно безучастным к самой мучительной душевной травме.
— Я думал, что твоя рана уже совсем зажила, — сказал он. — Если она тебя все еще беспокоит, сходи к доктору.
Тони посмотрел на него с недоумением. Какую рану он имеет в виду? Рану от сознания, что мир оказался таким подлым? Рану от разлуки с Кэти? Да ведь он уже показывался доктору… А… отец говорит, по-видимому, об этом ничтожном ранении в ногу, которое даже в самый острый период причиняло ему лишь небольшую боль и неудобство. Тони изумился, что двое людей, связанные такими близкими кровными узами, могут до такой степени не понимать друг друга. И даже немножко рассердился.
— Дело не в этой царапине от шрапнели, — воскликнул он, — во всяком случае, этот пустяк уже давно забыт. Но какой прок идти к врачу и просить его, не может ли он исцелить больной ум или вырвать из сердца укоренившуюся в нем горечь? Я от тебя хочу услышать совет, за которым уже без всякой пользы для себя обращался к двум старым друзьям.
— Я тебя не понимаю.
— Не знаю, как мне объяснить тебе, но попытаюсь. То, что меня мучит, зависит не от каких-либо физических причин — это мое собственное «я». Но это не чисто эгоистическое чувство, — я страдаю, по-своему, и за других. Когда я был еще ребенком, я научился у тебя, у мамы, у других верить в справедливость, правду, доброту и счастье. Вы старались обуздать мои эгоистические и злые инстинкты, сделать меня учтивым, неэгоистом, великодушным, добрым, внимательным к другим и прочее. Я не говорю, что вам это удалось, но вы внушили мне, что нужно стараться вести себя в соответствии с этими принципами и что мир состоит именно из подобного типа людей. Мой опыт доказывает, что это не так. Я не говорю, что вы научили меня заведомой лжи, но вы учили меня тому, чего в действительности нет.
— Джентльмены всегда остаются в меньшинстве, — сказал отец. — Это их привилегия.
— Но у меня нет никаких привилегий. Я нищий отставной офицер. Какой смысл проповедовать принцип «Noblesse oblige» , если не имеешь ни привилегий, ни ответственности этого «noblesse»? Мы не французские аристократы прежних времен, которые считали своим долгом поддерживать честь дома, даже если у них не было ничего за душой. Кроме того, я воспринимал эти принципы, это учение как общечеловеческую истину, а не как достоинства касты, к которой я не принадлежу.
— Ты имеешь не меньшее право, чем кто-либо Другой, считать себя джентльменом по рождению и воспитанию, — обиженно заметил Генри Кларендон.
— Милый, милый папа, не будем препираться!
Возможно, что ты прав, но это не имеет значения.
Все дело в там, что я вижу, если даже ты и не видел этого, что мир, — управляется он джентльменами или нет, — представляет собой полную противоположность тому, чему ты меня учил, — он жаден, корыстен, полон предательства и жажды убийства. Чьему же учению мне следовать? Их?
— Боже упаси!
Тони не счел нужным заметить отцу, что ведь он, кажется, не верит в бога. Он продолжал говорить, безуспешно пытаясь облечь в слова чувства, для которых нет слов.
— Хорошо. Но ты не станешь отрицать, что при таком положении вещей я, естественно, испытываю какой-то душевный разлад, какое-то смятение? Мне кажется, что я и люди, подобные мне, имеют очень мало шансов преуспеть в этой нашей действительности, о которой ты дал мне, к несчастью, такое превратное представление, Ты учил меня смотреть на вещи и уметь их видеть, пользоваться своими чувствами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151