Проглотив небольшой кусочек, вызвавший у него тошноту, он выпил, без молока, жидкий чай, плеснув в него изрядное количество бренди. Получилась отвратительная смесь, но действовала она успокаивающе. Окончив завтрак, он выставил поднос за дверь, чтобы его не беспокоили, и снова сел, в раздумье, у камина. Так вот он каков, этот давно желанный Мир! Вопреки своим убеждениям, он почти желал, чтобы вошел вестовой с его снаряжением и объявил: «Приказ через полчаса выступать на передовую, сэр». Он сознавал теперь, что безделье и скука более жестокие враги, чем бедность и горе…
Снова раздался стук, дверь приоткрылась, и служанка просунула голову:
— Могу я убрать в вашей комнате, сэр?
— Нет, нет, благодарю вас, — крикнул он в бешенстве. — Я… я сейчас занят — мне нужно писать письма. Я уберу сам.
Голова фыркнула, дверь снова захлопнулась. Оставшись один, Тони опять впал в тяжелое оцепенение. Он никак не мог придумать для себя какое-нибудь занятие. Ему не хотелось выходить и не хотелось оставаться дома. Он даже не мог заставить себя принять ванну, одеться и побриться, хотя чувствовал, что весь какой-то потный, липкий и голова у него разламывается от духоты. Он продолжал курить, но язык уже одеревенел от бесчисленного количества выкуренных за ночь трубок. Он поиграл сам с собой на промокательной бумаге в» крестики и нолики «, сосчитал число букв на странице какой-то книги, сделал на память набросок Пантеона, но скоро вернулся к старому занятию: ходить из угла в угол, когда надоедало сидеть, и садиться в кресло, когда надоедало шагать. Он посмотрел на часы — одиннадцать. Восемь часов прошло с тех пор, как он очнулся от своего кошмара — восемь долгих часов, более долгих часов, чем самые долгие в худшем из окопов или в воронке от снаряда. Время — это мираж, оно сокращается в минуты счастья и растягивается в часы страданий. Ему двадцать пять. Он с ужасом представил себе ещё тридцать — сорок лет, заполненных вот такими часами.
Энтони подумал, не попытаться ли ему незаметно пробраться в сад с черного хода.
Снова стук в дверь, но на сей раз не такой настойчивый.
— Войдите! — с раздражением крикнул Тони, а про себя буркнул: «Убирайтесь к черту».
Он вскочил и застыл от изумления, увидев Маргарит. На ней было новое зимнее пальто с меховой отделкой и большим меховым воротником, высокие на шнурках подбитые мехом ботинки, перчатки и новая, очень удачно подобранная шляпа.
По правде говоря, все было выбрано очень удачно, кроме момента. Она была очаровательна, ее ясные глаза смотрели невозмутимо, а нежные щеки разрумянились от мороза. Тони не мог не признать, что она свежа и хороша собою, но от этого еще явственней представил себя, грязного, небритого, сидящего в душной, непроветренной комнате. Маргарит подчеркнула это невольно вырвавшимся у нее возгласом:
— Боже, Тони! Какая здесь духота и жара!
— Прошу прощения, — ответил он сухо, — но я не знал, что ты придешь.
Он закрыл газ, потом прошел в ванную комнату и отворил окно.
— Сейчас проветрится, — сказал он, вернувшись в комнату, и прибавил не слишком любезно: — Может быть, снимешь пальто и шляпу и посидишь у меня?
Маргарит, очевидно, решила быть на этот раз особенно кроткой. Делая вид, что не замечает его холодного тона, она сняла перчатки и разрешила ему снять с нее пальто, которое Тони повесил рядом с ее шляпой. Она села, Тони заметил, что и платье на ней новое. Он еще больше нахмурился. Среди многих болезненных странностей, испортивших за время войны его характер, у него появилось почти пуританское отвращение к роскошным женским туалетам.
Прежде ему не только казалось вполне естественным, что женщина должна одеваться как можно изящнее, ему даже нравилось это. Теперь это его раздражало.
Он плотнее запахнулся в свою грязную, изношенную куртку и сидел мрачный, исполненный какой-то бессознательной враждебности, как раненый зверь, которому пытаются оказать помощь. Маргарит весело болтала, смеялась, и он подумал угрюмо, — уж не пришла ли она с благотворительной миссией — навестить и развлечь уставшего солдата.
В эту минуту на полу послышался шорох и под дверь просунули три письма. Тони поднял их и, не вскрывая, положил на камин рядом со своим письмом к Кэти, которое он быстро перевернул адресом вниз, но уже после того, как Маргарит успела прочесть написанное на конверте имя. Сделав вид, что ничего не заметила, она улыбнулась с кротким и обиженным видом, который показался Тони оскорбительным, и сказала:
— Пожалуйста, Тони, читай, если хочешь. Что за глупые церемонии!
Ему действительно хотелось прочитать письма, гак как по почерку он сразу узнал, от кого они. Одно, очень коротенькое, было от Скропа, подтверждавшее приглашение старика приехать к нему в субботу к завтраку и остаться переночевать. Второе было длиннейшее послание от Робина, — первое известие, которое Тони получил от него за много лет.
Он сунул его в карман куртки, чтобы потом прочитать на досуге, и вскрыл третье — от отца. Письмо было доброжелательное, пожалуй, чересчур прочувствованное, но оно разозлило Тони неоднократными упоминаниями об умершей матери (он не мог без боли вспоминать об этом), настойчивым изъявлением сочувствия по поводу перенесенных Тони на войне страданий (малейший намек на которые приводил его в бешенство) и глубоко наставительными, но весьма противоречивыми просьбами — «остепениться» и «побольше бывать в обществе и развлекаться». К письму был приложен чек на пятьдесят фунтов. Когда Тони увидел сумму, сердце у него радостно екнуло — он мог отложить эти деньги на розыски Кэти. Лицо его осветилось слабой улыбкой, но она тотчас угасла, как только он поднял голову и увидел, что Маргарит следит за ним с нежным состраданием.
Из этого он заключил, что Маргарит говорила с отцом, и они решили подкупить его своей добротой.
Он откинулся назад и злобно, презрительно засмеялся, — Что ты? — весело и невинно спросила Маргарит, глядя на него ясным, любящим, кротким взором, — Письмо от отца, — ответил он, наблюдая за ней, — полное прекрасных, добрых советов с приложением чека. Я должен поостеречься.
— Почему?
— Разве ты не слыхала о данайцах, которых следует остерегаться, когда они предлагают дары?
— О Тони! Какие у тебя гадкие мысли и каким ты стал циником. Твой отец такой милый. Он так любит тебя, так беспокоится и только и думает, как бы тебе помочь!
— Не сомневаюсь. Но думает ли он помочь мне так, как я хочу, или так, как он хочет? Тут, знаешь ли, большая разница. Умирающий от голода, да и вообще всякий разумный человек, предпочтет кресту за военную доблесть банку мясных консервов.
— Это я, по-видимому, крест за доблесть? А она, вероятно, банка мясных консервов?
— О ком ты говоришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
Снова раздался стук, дверь приоткрылась, и служанка просунула голову:
— Могу я убрать в вашей комнате, сэр?
— Нет, нет, благодарю вас, — крикнул он в бешенстве. — Я… я сейчас занят — мне нужно писать письма. Я уберу сам.
Голова фыркнула, дверь снова захлопнулась. Оставшись один, Тони опять впал в тяжелое оцепенение. Он никак не мог придумать для себя какое-нибудь занятие. Ему не хотелось выходить и не хотелось оставаться дома. Он даже не мог заставить себя принять ванну, одеться и побриться, хотя чувствовал, что весь какой-то потный, липкий и голова у него разламывается от духоты. Он продолжал курить, но язык уже одеревенел от бесчисленного количества выкуренных за ночь трубок. Он поиграл сам с собой на промокательной бумаге в» крестики и нолики «, сосчитал число букв на странице какой-то книги, сделал на память набросок Пантеона, но скоро вернулся к старому занятию: ходить из угла в угол, когда надоедало сидеть, и садиться в кресло, когда надоедало шагать. Он посмотрел на часы — одиннадцать. Восемь часов прошло с тех пор, как он очнулся от своего кошмара — восемь долгих часов, более долгих часов, чем самые долгие в худшем из окопов или в воронке от снаряда. Время — это мираж, оно сокращается в минуты счастья и растягивается в часы страданий. Ему двадцать пять. Он с ужасом представил себе ещё тридцать — сорок лет, заполненных вот такими часами.
Энтони подумал, не попытаться ли ему незаметно пробраться в сад с черного хода.
Снова стук в дверь, но на сей раз не такой настойчивый.
— Войдите! — с раздражением крикнул Тони, а про себя буркнул: «Убирайтесь к черту».
Он вскочил и застыл от изумления, увидев Маргарит. На ней было новое зимнее пальто с меховой отделкой и большим меховым воротником, высокие на шнурках подбитые мехом ботинки, перчатки и новая, очень удачно подобранная шляпа.
По правде говоря, все было выбрано очень удачно, кроме момента. Она была очаровательна, ее ясные глаза смотрели невозмутимо, а нежные щеки разрумянились от мороза. Тони не мог не признать, что она свежа и хороша собою, но от этого еще явственней представил себя, грязного, небритого, сидящего в душной, непроветренной комнате. Маргарит подчеркнула это невольно вырвавшимся у нее возгласом:
— Боже, Тони! Какая здесь духота и жара!
— Прошу прощения, — ответил он сухо, — но я не знал, что ты придешь.
Он закрыл газ, потом прошел в ванную комнату и отворил окно.
— Сейчас проветрится, — сказал он, вернувшись в комнату, и прибавил не слишком любезно: — Может быть, снимешь пальто и шляпу и посидишь у меня?
Маргарит, очевидно, решила быть на этот раз особенно кроткой. Делая вид, что не замечает его холодного тона, она сняла перчатки и разрешила ему снять с нее пальто, которое Тони повесил рядом с ее шляпой. Она села, Тони заметил, что и платье на ней новое. Он еще больше нахмурился. Среди многих болезненных странностей, испортивших за время войны его характер, у него появилось почти пуританское отвращение к роскошным женским туалетам.
Прежде ему не только казалось вполне естественным, что женщина должна одеваться как можно изящнее, ему даже нравилось это. Теперь это его раздражало.
Он плотнее запахнулся в свою грязную, изношенную куртку и сидел мрачный, исполненный какой-то бессознательной враждебности, как раненый зверь, которому пытаются оказать помощь. Маргарит весело болтала, смеялась, и он подумал угрюмо, — уж не пришла ли она с благотворительной миссией — навестить и развлечь уставшего солдата.
В эту минуту на полу послышался шорох и под дверь просунули три письма. Тони поднял их и, не вскрывая, положил на камин рядом со своим письмом к Кэти, которое он быстро перевернул адресом вниз, но уже после того, как Маргарит успела прочесть написанное на конверте имя. Сделав вид, что ничего не заметила, она улыбнулась с кротким и обиженным видом, который показался Тони оскорбительным, и сказала:
— Пожалуйста, Тони, читай, если хочешь. Что за глупые церемонии!
Ему действительно хотелось прочитать письма, гак как по почерку он сразу узнал, от кого они. Одно, очень коротенькое, было от Скропа, подтверждавшее приглашение старика приехать к нему в субботу к завтраку и остаться переночевать. Второе было длиннейшее послание от Робина, — первое известие, которое Тони получил от него за много лет.
Он сунул его в карман куртки, чтобы потом прочитать на досуге, и вскрыл третье — от отца. Письмо было доброжелательное, пожалуй, чересчур прочувствованное, но оно разозлило Тони неоднократными упоминаниями об умершей матери (он не мог без боли вспоминать об этом), настойчивым изъявлением сочувствия по поводу перенесенных Тони на войне страданий (малейший намек на которые приводил его в бешенство) и глубоко наставительными, но весьма противоречивыми просьбами — «остепениться» и «побольше бывать в обществе и развлекаться». К письму был приложен чек на пятьдесят фунтов. Когда Тони увидел сумму, сердце у него радостно екнуло — он мог отложить эти деньги на розыски Кэти. Лицо его осветилось слабой улыбкой, но она тотчас угасла, как только он поднял голову и увидел, что Маргарит следит за ним с нежным состраданием.
Из этого он заключил, что Маргарит говорила с отцом, и они решили подкупить его своей добротой.
Он откинулся назад и злобно, презрительно засмеялся, — Что ты? — весело и невинно спросила Маргарит, глядя на него ясным, любящим, кротким взором, — Письмо от отца, — ответил он, наблюдая за ней, — полное прекрасных, добрых советов с приложением чека. Я должен поостеречься.
— Почему?
— Разве ты не слыхала о данайцах, которых следует остерегаться, когда они предлагают дары?
— О Тони! Какие у тебя гадкие мысли и каким ты стал циником. Твой отец такой милый. Он так любит тебя, так беспокоится и только и думает, как бы тебе помочь!
— Не сомневаюсь. Но думает ли он помочь мне так, как я хочу, или так, как он хочет? Тут, знаешь ли, большая разница. Умирающий от голода, да и вообще всякий разумный человек, предпочтет кресту за военную доблесть банку мясных консервов.
— Это я, по-видимому, крест за доблесть? А она, вероятно, банка мясных консервов?
— О ком ты говоришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151