— Ах да, ведь Катрин — протестантка, как и ее бедный отец… опять все та же старая песня!
— Ну конечно! Я не уверена, что найдется много людей, которые захотят ввести в свой дом еретичку!
— Такую еретичку, как Катрин? Что касается меня, то я не такой, как они: я каждое утро благодарю Бога за то, что она наша! — Все еретики одинаковы! — сказала Марианна с убежденностью, достойной средневекового богослова.
— А ты это знаешь?
— В своей последней проповеди, на которой я присутствовала, Его преосвященство епископ Суассонский сказал, что все еретики будут осуждены на вечные муки!
— Ну, что же, тогда мне наплевать на то, что сказал епископ, как на пепел моего табака, — сказал Гийом, стуча трубкой о ноготь большого пальца, чтобы ее освободить, — разве аббат Грегуар не говорил нам, и не только в своей последней проповеди, но и во всех своих проповедях, что существуют избранные души?
— Да, но епископ должен понимать в этом больше, чем он, потому что он епископ, а аббат Грегуар — всего лишь аббат!
— Так, так, — сказал Гийом, выколачивая и снова набивая трубку, в надежде выкурить ее в более спокойной обстановке, — теперь ты сказала все, что хотела?
— Да, но это вовсе не значит, что я не люблю Катрин, поверь мне!
— Я это знаю!
— Как свою собственную дочь!
— Я в этом не сомневаюсь.
— И тому, кто осмелится сказать что-то плохое про нее в моем присутствии или посмеет причинить ей хоть малейшее беспокойство, я устрою славный прием, поверь мне!
— Браво! А теперь — один совет, мать!
— Какой?
— Ты уже достаточно сказала!
— Я?
— Да, таково мое мнение. Не говори больше ничего, пока и тебя не спрошу, или… тысяча чертей!
— Именно потому, что я люблю Катрин так же, как я люблю Бернара, я сделала то, что я сделала, — продолжала старушка, которая, подобно мадам де Севинье note 28, обычно хранила для постскриптума самые интересные мысли.
— А! Черт побери! — вскричал Гийом, почти рассердившись. — Ты не удовольствовалась словами? Ты еще и что-то сделала? Ну что же, посмотрим, что ты сделала!
И, водворив на место еще не зажженную, но уже набитую трубку, то есть вставив ее между двумя челюстями, служившими ему клещами, он скрестил руки на груди и приготовился слушать.
— Потому что, если бы Бернар мог жениться на мадемуазель
Эфрозин, а Парижанин — на Катрин… — продолжала старушка с истинно ораторским искусством, на которое ее считали неспособной, прерывая фразу на полуслове.
— Ну, так что же ты сделала? — спросил Гийом, которого, казалось, не могли застать врасплох языковые ухищрения.
— В этот день, — продолжала Марианна, — дядюшке Гийому придется признать, что я вовсе не дикая гусыня, не журавль и не цапля!
— О, что до этого, то я признаю это прямо сейчас! Гуси, журавли и вальдшнепы — это перелетные птицы, в то время как ты надоедаешь мне зимой, весной, летом и осенью уже двадцать лет! Ну давай, говори! Что ты сделала?
— Я сказала мсье мэру, когда он хвалил мое жаркое из кроликов: «Мсье мэр, завтра у нас в доме двойной праздник: праздник по поводу дня Корси, в честь которого воздвигнут приход, и праздник по случаю возвращения моей племянницы Катрин… Приходите же отведать жаркое вместе с мадемуазель Эфрозин и мсье Луи Шолле, а после ужина, если будет хорошая погода, мы пойдем на городской праздник».
— И он принял приглашение, не так ли? — спросил Гийом, так сильно сжав челюсти, что кончик трубки уменьшился еще на два сантиметра.
— Безо всякого высокомерия!
— О! Старая аистиха! — закричал главный лесничий в полном отчаянии. — Она знает, что я не могу видеть этого мэра, что я не терплю эту недотрогу Эфрозин, что я на дух не выношу ее любимого Парижанина! И она приглашает их ко мне в дом! И когда? В день праздника!
— Итак, — сказала старушка, радуясь, что она сбросила не приятную тяжесть, давившую ей на сердце, — они приглашены!
— Да, они приглашены! — процедил Гийом сквозь зубы.
— Нельзя отменить это приглашение, не так ли?
— К несчастью, нет! Но я знаю, что кое-кто плохо переварит этот ужин, или вообще его не переварит… Прощай!
— Куда ты идешь?!! — спросила старушка.
— Я слышу ружье Франсуа: я хочу посмотреть, убил ли он кабана!
— — Старик! — сказала Марианна с умоляющим видом.
— Нет!
— Если я была не права…
И бедная женщина умоляюще сложила руки.
— Да, ты была не права!
— Прости меня, Гийом, я действовала из добрых побуждений!
— Из добрых побуждений?
— Да!
— Добрыми намерениями вымощена дорога в ад!
— Да послушай же меня!
— Оставь меня в покое или… — сказал Гийом, подняв руку.
— Нет, — сказала Марианна решительно, — мне все равно! Я не хочу, чтобы ты так уходил, старик, чтобы ты уходил, рассердившись на меня, потому что в нашем возрасте, когда мы расстаемся, один Бог знает, увидимся ли мы опять!
И две слезы покатились по щекам Марианны. Гийом видел эти слезы. Они редко бывали в доме старого лесничего. Он пожал плечами и, повернувшись к жене, произнес:
— Глупышка, я вовсе не рассердился! Я рассердился на мэра, а не на свою старуху!
— Ах! — сказала мать.
— Ну, обними меня, болтушка! — сказал Гийом, прижимая свою старую подругу к сердцу и поднимая голову вверх, чтобы не сломать трубку.
— Все равно, — прошептала Марианна, которая, успокоившись, в глубине души немножко сердилась за одну деталь, — ты меня назвал старой аистихой!
— Ну и что? — спросил Гийом, — разве аист — это недобрая птица? Разве она не приносит счастье в дом, на крыше которого вьет свое гнездо? Ты свила свое гнездо в этом доме, и ты приносишь в него счастье, — вот что я хотел сказать!
— Тсс! Что это за шум?
Действительно, послышался шум двуколки, двигающейся по мостовой, прилегающей к Новому дому, который привлек внимание старого лесничего; и молодой и веселый голос позвал:
— Папочка Гийом! Мамочка Марианна! Вот и я! Я приехала! — С этими словами красивая молодая девушка девятнадцати лет спрыгнула с подножки экипажа и вспорхнула на порог дома.
— Катрин! — в один голос воскликнули главный лесничий и его жена, устремляясь навстречу вновь прибывшей и протягивая к ней руки.
Глава IX. Возвращение
Действительно, это была Катрин Блюм, которая вернулась из Парижа. Как мы уже говорили, Катрин Блюм была прекрасной девушкой девятнадцати лет, тоненькой и стройной, как тростник; у нее был тот непередаваемый тип немецкой красоты, который называется северным. У нее были светлые волосы, голубые глаза, коралловые губы, ослепительно-белые зубы и бархатно-нежные щеки, вызывающие воспоминания о тех лесных нимфах, которых греки обычно называли Гликерией или Аглаей.
Из двух распростертых ей навстречу объятий она выбрала сначала объятия дядюшки Гийома; она чувствовала, что именно там она найдет наиболее искреннее расположение и привязанность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47