Белый араб помертвевшего от боли Язона Вдруг заржал, яростно вздыбил, совсем уже не слушая всадника, понёсся обратно… За ним, оскользаясь, падая, понеслись остальные — становясь в числе все меньше и меньше…
…На третий день, когда извержение стало стихать и вокруг посветлело, Филет с рабами пустился из полуразрушенного дворца на поиски своего ученика и друга. Они скоро нашли на морском берегу два покрытых чёрным пеплом холмика: белый араб был уже мёртв, а Язон, без сознании, ещё дышал. Из его спутников с ним никого не было, их разыскали плачущие семьи только некоторое время спустя: поскакав на спасение своей госпожи, за свободой и золотом, все они нашли смерть…
И когда тихий Филет, мудрец, ощутил под трепетной рукой своей тихое биение сердца Язона, он, давно уже зная, что нет в мире богов, к которым человек мог бы обратиться в беде своей, поднял все же в прояснившееся, ласковое небо глаза, и в них были слезы…
XLVI. ЗВЕРЬ
Для великого мщения гнусным поджигателям Рима все было готово: огромный цирк на Ватиканском холме, среди пышных садов Нерона, украшенный прекрасным обелиском, вывезенным из Египта, был очищен от всей той грязи, которую оставили в нем долго жившие погорельцы. Со всех концов Италии свезены были дикие звери. Было схвачено достаточное количество отвратительных поджигателей…
Пришёл, наконец, и заветный день. Стечение народа в Ватикане было так велико, что преторианские центурии едва сдерживали напор толпы и уже не раз, действуя горбом щита и даже пуская иногда в ход и страшный pilum, ходили на римлян в атаку. И все-таки зрители бешено напирали на деревянные стены цирка и уже многих задавили на смерть. В самом цирке творилось нечто невероятное: не только все места в амфитеатре были заняты, но были переполнены народом все проходы и даже на подиуме пройти было невозможно. Сидела белая и строгая Vigro Magna в окружении своих красавиц-весталок. Были иностранные послы. Была вся знать — старики, женщины, дети… И когда появился цезарь, народ встретил его бурной овацией: он благодарил его и за предстоящие наслаждения, и за то, что он нашёл виновных в пожаре Рима, и за то, что все прекрасно зарабатывали на постройках…
Высоко, на последних ступенях, под самым велариумом, сидел в жаркой и зловонной толпе Павел. В душе его свершалась жуткая казнь. Он не мог подавить в себе тяжкого чувства ответственности во всем происходящем. В бессонные ночи он с ужасом и недоумением вспоминал свои пророчества: как скоро явится при звуке золотых труб Мессия для последнего суда, как его верные не умрут, не увидя этого торжества правды в мире, как смерть будет для них только мимолётным сном, после которого они немедленно воскреснут в светлейшую жизнь плеромы. Он смотрел через тысячеголовую толпу на аметистовую тогу императора, в которой теперь для него сосредоточилось все зло мира, и поражался, как мог он, слепыш, звать людей к рабской покорности этому человеку-зверю, будто бы поставленному Богом защитником добра и правды на земле. Он понимал, что наговорил тьму глупостей, и все глупости эти он осмелился выдать за голос Божества… Он исхудал так, что даже близкие не узнавали его, и в глазах его то стоял холодный сумрак шеола, то рдели ярые огни для последнего суда… Он и тут не победил своей гордости: ни единому человеку он не признался в страшной катастрофе, которую он претерпел. Наоборот, когда ему приходилось украдкой встречаться с немногими уцелевшими верными, он сейчас же входил в свою роль посланника Божия и именем Божиим обещал им то, что — теперь он знал это — не свершится. Он не понимал, что это было, все это прошлое его: помешательство ли, сон дурной или наваждение злого духа?
Внизу, на подиуме, сидел Язон с Филетом. Иоахим после страшной гибели Эринны никуда не показывался. Не хотел идти и Язон, но настоял на этом Филет.
— Ты должен видеть, милый, что не одному тебе в мире больно, — говорил он. — И ты должен видеть человека и все, на что он способен. Только тогда поймёшь ты, может быть, до конца то, что я — помнишь? — говорил тебе на берегу озера гельветов о Белой Горе.
Но Язон все же пришёл, главным образом, из-за Миррены: а вдруг она, христианка, окажется среди осуждённых?! Он страшно исхудал. В глазах его — они стали ещё больше — стоял какой-то свинцовый покой. Но душа его горела скорбями, как в тот страшный день пылала перед ним во мраке бешеная Этна. Жизнь дала ему слишком много страшных уроков сразу, и он сгибался под тяжестью их. Он понял, что человек любит только призраки, обманы, что всем в жизни правит случай и что он, Язон, совсем не владыка даже в своей жизни, а только жалкая игрушка в чьих-то руках…
Ни Павел, ни Язон, ни Филет — он боялся за Елену — не обращали внимания на то, что происходило вокруг них: они ушли в себя. Но вот прозвучали медные трубы, все зашевелилось и — затихло… Все глаза были обращены на подземелье, откуда должны были показаться осуждённые, всякий сброд, который отлично мог на этот день сойти за христиан. И вот с этим особым, страшным железным звуком загремела решётка и на залитую солнцем арену вылилась толпа измождённых, замученных людей…
Многие сразу признали красавицу Перпетую. От её недавнего сияния не осталось и следа. Её до арены то и дело насиловали пьяные вигилы. Она как-то сразу потеряла веру: не может быть, чтобы Господу был нужен её позор и весь этот ужас… И как только из хрупкого здания веры вывалился этот кирпичик, так за ним быстро посыпались другие, и теперь это был почти уже мёртвый человек, который не имел даже сил казнить себя за все, что он сослепу наделал: за горе любимых стариков и милого мужа, за сиротство деток несчастных… Рядом с ней шёл тихий Тимофей — Павел весь затрясся, — который в простоте души своей не понимал, что он такого злого сделал, что должен погибать этой страшной смертью. И с неменьшим ужасом узнал Павел двух стариков, Жаворонка и Пантеруса, и необрезанных, и некрещёных, язычников… Жаворонок все показывал амфитеатру свои беззубые челюсти — так, как показывал он их в былое время в германских лесах Германику, — и свои раны, а Пантерус шёл, не поднимая головы: все равно помирать, видно, надо. Но жизни было жалко и более всего в ней жалко было тех солнечных дней галилейских, когда он восторженно пил с черноокой красавицей в золоте спелой кукурузы счастье любви… Душа Павла вздыбилась в ярости: где же Господь в справедливости Своей? Почему посылает Он и этих бедных язычников наряду с верными в пасти зверей?
За что?!
И Язон, и Мнеф с тайным содроганием ждали появления Миррены, но её не было…
И опять из подземелья глухо донёсся лязг железа, и на арену, щурясь от солнца, жёлтыми тенями, беззвучной походкой вышли львы и полосатые тигры, худые, нечистоплотные, дурно пахнущие, со свалявшимися гривами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
…На третий день, когда извержение стало стихать и вокруг посветлело, Филет с рабами пустился из полуразрушенного дворца на поиски своего ученика и друга. Они скоро нашли на морском берегу два покрытых чёрным пеплом холмика: белый араб был уже мёртв, а Язон, без сознании, ещё дышал. Из его спутников с ним никого не было, их разыскали плачущие семьи только некоторое время спустя: поскакав на спасение своей госпожи, за свободой и золотом, все они нашли смерть…
И когда тихий Филет, мудрец, ощутил под трепетной рукой своей тихое биение сердца Язона, он, давно уже зная, что нет в мире богов, к которым человек мог бы обратиться в беде своей, поднял все же в прояснившееся, ласковое небо глаза, и в них были слезы…
XLVI. ЗВЕРЬ
Для великого мщения гнусным поджигателям Рима все было готово: огромный цирк на Ватиканском холме, среди пышных садов Нерона, украшенный прекрасным обелиском, вывезенным из Египта, был очищен от всей той грязи, которую оставили в нем долго жившие погорельцы. Со всех концов Италии свезены были дикие звери. Было схвачено достаточное количество отвратительных поджигателей…
Пришёл, наконец, и заветный день. Стечение народа в Ватикане было так велико, что преторианские центурии едва сдерживали напор толпы и уже не раз, действуя горбом щита и даже пуская иногда в ход и страшный pilum, ходили на римлян в атаку. И все-таки зрители бешено напирали на деревянные стены цирка и уже многих задавили на смерть. В самом цирке творилось нечто невероятное: не только все места в амфитеатре были заняты, но были переполнены народом все проходы и даже на подиуме пройти было невозможно. Сидела белая и строгая Vigro Magna в окружении своих красавиц-весталок. Были иностранные послы. Была вся знать — старики, женщины, дети… И когда появился цезарь, народ встретил его бурной овацией: он благодарил его и за предстоящие наслаждения, и за то, что он нашёл виновных в пожаре Рима, и за то, что все прекрасно зарабатывали на постройках…
Высоко, на последних ступенях, под самым велариумом, сидел в жаркой и зловонной толпе Павел. В душе его свершалась жуткая казнь. Он не мог подавить в себе тяжкого чувства ответственности во всем происходящем. В бессонные ночи он с ужасом и недоумением вспоминал свои пророчества: как скоро явится при звуке золотых труб Мессия для последнего суда, как его верные не умрут, не увидя этого торжества правды в мире, как смерть будет для них только мимолётным сном, после которого они немедленно воскреснут в светлейшую жизнь плеромы. Он смотрел через тысячеголовую толпу на аметистовую тогу императора, в которой теперь для него сосредоточилось все зло мира, и поражался, как мог он, слепыш, звать людей к рабской покорности этому человеку-зверю, будто бы поставленному Богом защитником добра и правды на земле. Он понимал, что наговорил тьму глупостей, и все глупости эти он осмелился выдать за голос Божества… Он исхудал так, что даже близкие не узнавали его, и в глазах его то стоял холодный сумрак шеола, то рдели ярые огни для последнего суда… Он и тут не победил своей гордости: ни единому человеку он не признался в страшной катастрофе, которую он претерпел. Наоборот, когда ему приходилось украдкой встречаться с немногими уцелевшими верными, он сейчас же входил в свою роль посланника Божия и именем Божиим обещал им то, что — теперь он знал это — не свершится. Он не понимал, что это было, все это прошлое его: помешательство ли, сон дурной или наваждение злого духа?
Внизу, на подиуме, сидел Язон с Филетом. Иоахим после страшной гибели Эринны никуда не показывался. Не хотел идти и Язон, но настоял на этом Филет.
— Ты должен видеть, милый, что не одному тебе в мире больно, — говорил он. — И ты должен видеть человека и все, на что он способен. Только тогда поймёшь ты, может быть, до конца то, что я — помнишь? — говорил тебе на берегу озера гельветов о Белой Горе.
Но Язон все же пришёл, главным образом, из-за Миррены: а вдруг она, христианка, окажется среди осуждённых?! Он страшно исхудал. В глазах его — они стали ещё больше — стоял какой-то свинцовый покой. Но душа его горела скорбями, как в тот страшный день пылала перед ним во мраке бешеная Этна. Жизнь дала ему слишком много страшных уроков сразу, и он сгибался под тяжестью их. Он понял, что человек любит только призраки, обманы, что всем в жизни правит случай и что он, Язон, совсем не владыка даже в своей жизни, а только жалкая игрушка в чьих-то руках…
Ни Павел, ни Язон, ни Филет — он боялся за Елену — не обращали внимания на то, что происходило вокруг них: они ушли в себя. Но вот прозвучали медные трубы, все зашевелилось и — затихло… Все глаза были обращены на подземелье, откуда должны были показаться осуждённые, всякий сброд, который отлично мог на этот день сойти за христиан. И вот с этим особым, страшным железным звуком загремела решётка и на залитую солнцем арену вылилась толпа измождённых, замученных людей…
Многие сразу признали красавицу Перпетую. От её недавнего сияния не осталось и следа. Её до арены то и дело насиловали пьяные вигилы. Она как-то сразу потеряла веру: не может быть, чтобы Господу был нужен её позор и весь этот ужас… И как только из хрупкого здания веры вывалился этот кирпичик, так за ним быстро посыпались другие, и теперь это был почти уже мёртвый человек, который не имел даже сил казнить себя за все, что он сослепу наделал: за горе любимых стариков и милого мужа, за сиротство деток несчастных… Рядом с ней шёл тихий Тимофей — Павел весь затрясся, — который в простоте души своей не понимал, что он такого злого сделал, что должен погибать этой страшной смертью. И с неменьшим ужасом узнал Павел двух стариков, Жаворонка и Пантеруса, и необрезанных, и некрещёных, язычников… Жаворонок все показывал амфитеатру свои беззубые челюсти — так, как показывал он их в былое время в германских лесах Германику, — и свои раны, а Пантерус шёл, не поднимая головы: все равно помирать, видно, надо. Но жизни было жалко и более всего в ней жалко было тех солнечных дней галилейских, когда он восторженно пил с черноокой красавицей в золоте спелой кукурузы счастье любви… Душа Павла вздыбилась в ярости: где же Господь в справедливости Своей? Почему посылает Он и этих бедных язычников наряду с верными в пасти зверей?
За что?!
И Язон, и Мнеф с тайным содроганием ждали появления Миррены, но её не было…
И опять из подземелья глухо донёсся лязг железа, и на арену, щурясь от солнца, жёлтыми тенями, беззвучной походкой вышли львы и полосатые тигры, худые, нечистоплотные, дурно пахнущие, со свалявшимися гривами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128