Ты права: если теперь обрушиться на иудеев, они золото своё спрячут. Иоахим и то уж что-то стал упираться и ставить такие условия, что даже мне жарко делается. Впрочем, это неважно: условия можно принять какие угодно, деньги взять, а потом голову, которая осмелилась поставить цезарю такие условия, можно и снять. Он вообще что-то зазнаваться как будто стал. А сын и при дворе никогда не бывает.
— Ах, да брось ты все эти свои пустяки!.. — сердито воскликнула Поппея. — И если тебе нужны деньги, то не будь дурак, не трогай иудеев. Пошли ко мне Тигеллина.
— Хорошо. А пока я полежу — что-то в горле у меня хрипит, кажется…
— А ты пей больше.
И она, некрасивая, тяжело переваливаясь, вышла из его опочивальни.
Во дворце начались совещания, как приступить к делу. Главное несчастье было в том, что во время пожара почти все звери разбежались и погибли и терзать христиан было почти что нечем.
— Почему? — сказал Тигеллин. — Сперва можно оповестить о их преступлении и предстоящем наказании, а тем временем дать приказ свезти зверей со всех городов. А кроме того, можно придумать что-нибудь и новенькое. По закону поджигателям полагается tunica molesta — вот и можно, например, развешать их в таких туниках по всему городу, а ночью зажечь… А то львы и львы — это уж просто приелось…
Нерон очень ухватился за мысль о tunica molesta и, как это у него всегда бывало, сразу же начал её дополнять и совершенствовать: можно, например, не по городу их развешать, а устроить пышный праздник в его ватиканских садах и там их сжечь.
— Ну, вот, — заключил он. — А пока ты с преторианцами займись-ка арестами всех этих негодяев и поджигателей.
XLIV. ПЕРПЕТУЯ
Если не было угла тысячам и тысячам погорельцев, если люди, а в особенности дети, гибли от несносной жары, грязи, дурной пищи, дурной воды, заразных болезней, то для арестованных поджигателей-христиан место — так это бывает всегда — нашлось сразу. Среди них, разбросанных по лачугам, баракам и таборам всего Рима, началась паника. Многие убежали из Рима куда глаза глядят и затаили дыхание, другие искали спрятавшихся старцев, чтобы найти у них нравственную поддержку, а большинство с воплями бросилось к властям. Префектом города был Флавий Сабин, родной брат Веспасиана, человек простой и мягкий, которому уже давно опротивели все эти кровопролития и безумства и который делал все возможное, чтобы это новое бесстыдство смягчить. Но за делом строго смотрел Тигеллин, и потому Флавий Сабин многого сделать не мог. Ему помогали, однако, сами христиане: они стали выдавать властям расписки в том, что они — не христиане:
«Я всегда ревностно приносил жертвы богам и теперь также готов в присутствии власти принести жертву, пить и есть от жертвы, о чем и прошу засвидетельствовать. Прощайте. Я — такой-то — под этим прошением собственноручно за себя и за семью расписался».
И Флавий Сабин, хмурясь от отвращения, приписывал внизу:
«Свидетельствую, что такой-то принёс жертву в девятый год императора Цезаря Гая Нерона, благочестивого, счастливого, великого, такого-то дня».
Отречений было очень много, и поэтому Сабин приказал писцам, чтобы не тянуть дела, заблаговременно заготовить таких расписок побольше. Особенно усердные из отрекающихся приводили с собой даже детей и заставляли их принимать участие в жертве Аполлону или Юпитеру. И, проходя мимо какого-нибудь храма, вчерашние христиане с особым усердием склонялись перед божеством и бросали на алтарь щепотку ладана, а потом, потихоньку, говорили пресвитерам или братьям по вере, что они делали это только для виду, а про себя взывали они к Господу истинному. Было нудно, липко, отвратительно…
Несколько малодушных из страха покончили самоубийством, и их наспех, прячась, отнесли на то кладбище по Саларийской дороге, где христиане уже привыкли хоронить своих умерших. Но были и исступлённые, которые сами напрашивались на страдания и взывали: «Оставьте меня в добычу зверям — через них приближусь я к Богу. Я пшеница господня. Пусть буду я размолот зубами зверей, чтобы стать чистым хлебом Христовым. Поощряйте львов, чтоб они стали моей живой могилой, чтобы ничего не оставили они от моего тела: тогда погребение моё не доставит никому заботы. Я был до сего часа раб, но если я умру, то стану отпущенником Христовым. В Нем воскресну я к свободе…» Другие заключённые негодовали на таких исступлённых: о каких львах болтает этот сумасшедший? Зачем накликает он беду на головы всех? Вернее всего, их подержат немного и отпустят, так как доброе начальство, поставленное — как учил Павел — от Бога на страх злым и для защиты добрым, само убедится, что они ни в чем не виноваты, и отпустит их. Но когда у исступлённого порыв остывал и он, трясясь от ужаса, громко заявлял тюремщикам, что он готов хоть сейчас же принести жертву богам, тогда заключённые плевали в его сторону с отвращением и… не подымая глаз, спешили к нему присоединиться.
Пётр со старым Эпенетом были взяты. Павла спрятала у себя Перпетуя. Его усердно искали преторианцы, сопровождаемые христианами из раскаявшихся: стремясь заслужить прощение, они сами наводили солдат на убежища своих бывших единоверцев. Но Павлу удавалось сбивать преследователей со следа…
Он переживал мучительнейшие дни. В нем рушилось то, чем он жил, и не было у него больше сил — как часто он делал раньше — скорей заштопать те прорехи, которые делала в его построениях жизнь. Он учил о повиновении властям, поставленным от Бога, но теперь ему невозможно было верить, что Бог особенно был озабочен поставить Нерона во главе всего Рима и дать Тигеллину власть терзать людей. И неужели же верные за свою веру только того и достойны, чтобы быть брошенными зверям? За что?! Где же Господь, где десница Его? Чего же он ждёт? Что он молчит?.. И Павел терзался: он ошибся!
Он ошибся. Было бы много лучше следовать той стезе, на которую с рождения поставила его судьба. Горячая голова его влекла не только его, но и сотни, а может быть, и тысячи людей на этот путь непонятных страданий… В живом воображении его вставали милые — о, как теперь были они милы! — картины Азии, которую он исходил всю со словом, как ему казалось, спасения. Он видел сияющий Кадмус в лазури неба, подобный Олимпу, видел плодородные долины с рыбными реками, гулкими водопадами и аистами, гуляющими по лугам, он видел опалённые вершины Фригии и смеющуюся долину Ликуса, подобную жилищу бессмертных. Видел он и пышный Коринф с его грешной жизнью, и Фессалоники, живописно раскинутые по холмам Фермейского залива, и Филиппы на Эгнатиевой дороге, где было столько милых его сердцу людей во главе с доброй Лидией… И вот всему конец. Зачем же было все, что было? Неизвестно! И душу сжимал страх… Но — спохватился он — и раньше ведь немало бедствий перенёс он и все же всегда, милостью Божией, выходил из испытаний невредимым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
— Ах, да брось ты все эти свои пустяки!.. — сердито воскликнула Поппея. — И если тебе нужны деньги, то не будь дурак, не трогай иудеев. Пошли ко мне Тигеллина.
— Хорошо. А пока я полежу — что-то в горле у меня хрипит, кажется…
— А ты пей больше.
И она, некрасивая, тяжело переваливаясь, вышла из его опочивальни.
Во дворце начались совещания, как приступить к делу. Главное несчастье было в том, что во время пожара почти все звери разбежались и погибли и терзать христиан было почти что нечем.
— Почему? — сказал Тигеллин. — Сперва можно оповестить о их преступлении и предстоящем наказании, а тем временем дать приказ свезти зверей со всех городов. А кроме того, можно придумать что-нибудь и новенькое. По закону поджигателям полагается tunica molesta — вот и можно, например, развешать их в таких туниках по всему городу, а ночью зажечь… А то львы и львы — это уж просто приелось…
Нерон очень ухватился за мысль о tunica molesta и, как это у него всегда бывало, сразу же начал её дополнять и совершенствовать: можно, например, не по городу их развешать, а устроить пышный праздник в его ватиканских садах и там их сжечь.
— Ну, вот, — заключил он. — А пока ты с преторианцами займись-ка арестами всех этих негодяев и поджигателей.
XLIV. ПЕРПЕТУЯ
Если не было угла тысячам и тысячам погорельцев, если люди, а в особенности дети, гибли от несносной жары, грязи, дурной пищи, дурной воды, заразных болезней, то для арестованных поджигателей-христиан место — так это бывает всегда — нашлось сразу. Среди них, разбросанных по лачугам, баракам и таборам всего Рима, началась паника. Многие убежали из Рима куда глаза глядят и затаили дыхание, другие искали спрятавшихся старцев, чтобы найти у них нравственную поддержку, а большинство с воплями бросилось к властям. Префектом города был Флавий Сабин, родной брат Веспасиана, человек простой и мягкий, которому уже давно опротивели все эти кровопролития и безумства и который делал все возможное, чтобы это новое бесстыдство смягчить. Но за делом строго смотрел Тигеллин, и потому Флавий Сабин многого сделать не мог. Ему помогали, однако, сами христиане: они стали выдавать властям расписки в том, что они — не христиане:
«Я всегда ревностно приносил жертвы богам и теперь также готов в присутствии власти принести жертву, пить и есть от жертвы, о чем и прошу засвидетельствовать. Прощайте. Я — такой-то — под этим прошением собственноручно за себя и за семью расписался».
И Флавий Сабин, хмурясь от отвращения, приписывал внизу:
«Свидетельствую, что такой-то принёс жертву в девятый год императора Цезаря Гая Нерона, благочестивого, счастливого, великого, такого-то дня».
Отречений было очень много, и поэтому Сабин приказал писцам, чтобы не тянуть дела, заблаговременно заготовить таких расписок побольше. Особенно усердные из отрекающихся приводили с собой даже детей и заставляли их принимать участие в жертве Аполлону или Юпитеру. И, проходя мимо какого-нибудь храма, вчерашние христиане с особым усердием склонялись перед божеством и бросали на алтарь щепотку ладана, а потом, потихоньку, говорили пресвитерам или братьям по вере, что они делали это только для виду, а про себя взывали они к Господу истинному. Было нудно, липко, отвратительно…
Несколько малодушных из страха покончили самоубийством, и их наспех, прячась, отнесли на то кладбище по Саларийской дороге, где христиане уже привыкли хоронить своих умерших. Но были и исступлённые, которые сами напрашивались на страдания и взывали: «Оставьте меня в добычу зверям — через них приближусь я к Богу. Я пшеница господня. Пусть буду я размолот зубами зверей, чтобы стать чистым хлебом Христовым. Поощряйте львов, чтоб они стали моей живой могилой, чтобы ничего не оставили они от моего тела: тогда погребение моё не доставит никому заботы. Я был до сего часа раб, но если я умру, то стану отпущенником Христовым. В Нем воскресну я к свободе…» Другие заключённые негодовали на таких исступлённых: о каких львах болтает этот сумасшедший? Зачем накликает он беду на головы всех? Вернее всего, их подержат немного и отпустят, так как доброе начальство, поставленное — как учил Павел — от Бога на страх злым и для защиты добрым, само убедится, что они ни в чем не виноваты, и отпустит их. Но когда у исступлённого порыв остывал и он, трясясь от ужаса, громко заявлял тюремщикам, что он готов хоть сейчас же принести жертву богам, тогда заключённые плевали в его сторону с отвращением и… не подымая глаз, спешили к нему присоединиться.
Пётр со старым Эпенетом были взяты. Павла спрятала у себя Перпетуя. Его усердно искали преторианцы, сопровождаемые христианами из раскаявшихся: стремясь заслужить прощение, они сами наводили солдат на убежища своих бывших единоверцев. Но Павлу удавалось сбивать преследователей со следа…
Он переживал мучительнейшие дни. В нем рушилось то, чем он жил, и не было у него больше сил — как часто он делал раньше — скорей заштопать те прорехи, которые делала в его построениях жизнь. Он учил о повиновении властям, поставленным от Бога, но теперь ему невозможно было верить, что Бог особенно был озабочен поставить Нерона во главе всего Рима и дать Тигеллину власть терзать людей. И неужели же верные за свою веру только того и достойны, чтобы быть брошенными зверям? За что?! Где же Господь, где десница Его? Чего же он ждёт? Что он молчит?.. И Павел терзался: он ошибся!
Он ошибся. Было бы много лучше следовать той стезе, на которую с рождения поставила его судьба. Горячая голова его влекла не только его, но и сотни, а может быть, и тысячи людей на этот путь непонятных страданий… В живом воображении его вставали милые — о, как теперь были они милы! — картины Азии, которую он исходил всю со словом, как ему казалось, спасения. Он видел сияющий Кадмус в лазури неба, подобный Олимпу, видел плодородные долины с рыбными реками, гулкими водопадами и аистами, гуляющими по лугам, он видел опалённые вершины Фригии и смеющуюся долину Ликуса, подобную жилищу бессмертных. Видел он и пышный Коринф с его грешной жизнью, и Фессалоники, живописно раскинутые по холмам Фермейского залива, и Филиппы на Эгнатиевой дороге, где было столько милых его сердцу людей во главе с доброй Лидией… И вот всему конец. Зачем же было все, что было? Неизвестно! И душу сжимал страх… Но — спохватился он — и раньше ведь немало бедствий перенёс он и все же всегда, милостью Божией, выходил из испытаний невредимым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128