– Тогда что же случилось еще? – спросила я.
– Директор вызвал меня на следующий день к себе в кабинет. Он стал говорить, будто своей речью пытался меня утешить. А я возразил ему, что у него ничего не получится, потому что мы верим не в одного и того же Бога. А он сказал, мол, есть только один Бог, и либо ты веришь в него, либо нет. А я спорил с ним, говорил, что никто еще Бога не познал до конца и что он, директор, старается подстроить Бога под себя, вместо того, чтобы постараться уподобиться Ему, как людям и полагалось бы. А он сказал, что у меня просто невыносимая гордыня. Все может быть. Но только если бы я думал, как он, я бы просто схватил этот самый пистолет и застрелился бы на месте. Он еще долго молол всякую чепуху, но я старался его не слушать. Потом он сказал:
– Ладно. Ты сейчас слишком огорчен из-за Джонни, и сам не знаешь, что думаешь и что говоришь. Давай на несколько недель забудем весь этот разговор, пока ты придешь в себя. Потом мы с тобой снова встретимся.
Подождав несколько недель, он снова вызвал меня к себе, и у нас опять состоялся разговор. Он вспылил и сказал, что человек, который думает и говорит, как я, не может учиться в этой школе, потом он отпустил несколько шуточек по поводу того, что уж слишком я был привязан к Джонни. Я вышел из его кабинета так же, как тогда из церкви, хлопнул дверью, сел в первый же поезд, шедший на Нью-Йорк, и поехал домой. Мона задала мне перцу, и она, конечно, была права. Джонни тоже, наверное, меня не одобрил бы. Он всегда говорил мне, что я слишком много думаю о Боге.
Он замолчал и схватился за прутья решетки слоновника. Слон загрохотал ведром с отрубями, сунул в ведро хобот, отправил пойло в рот и поглядел на нас своими маленькими стариковскими глазками. Фрэнк рассмеялся. Слон поморгал своими сморщенными веками как-то очень кокетливо, а потом повернулся к нам задом.
Меня тоже разобрал смех. Когда мы отсмеялись, я сказала серьезно:
– Это было похоже на Галилея. Я имею в виду тебя.
– Только Галилей потом отрекся.
– И зря. Некоторые не отреклись. И стали мучениками.
– Я не хочу быть мучеником, – сказал Фрэнк. – Я хочу жить вечно. Разве ты не хочешь жить вечно, Камилла?
– Хочу.
Слон медленно побрел из вольера в свой слоновник, его серая кожа казалась наброшенной на него попоной, а не частью живого существа.
– О, Фэрнк, – выдохнула я, – о, Фрэнк, я рада, что тебя выгнали. Иначе ты не оказался бы эту зиму в Нью-Йорке.
– Да. Я был бы там, а не в зоопарке с тобой. – Он взял меня под руку. – Я тоже рад.
Следующая неделя выдалась какая-то чудная, мы не слишком часто виделись с Фрэнком. Казалось, нам надо переводить дух между нашими встречами. Я вообще мало с кем встречалась, кроме Луизы. Мне представлялось, что это вроде бы мой долг. По утрам мы завтракали вместе с папой, а затем я рано отправлялась в школу. После школы я либо шла к Луизе делать уроки, либо мы шли ко мне домой. Мама и папа всю неделю обедали дома, а мы с Луизой пару раз ходили вместе в аптеку съесть по сандвичу и выпить молочного коктейля.
Во вторник мы встретились с Фрэнком и ходили к Стефановским послушать Баха. Мне очень хотелось сходить с Фрэнком в оперу и на концерт в Карнеги-холл. Мы с мамой иногда ходили туда на концерты по воскресеньям. Но мне казалось, если я буду слушать музыку с Фрэнком, она будет звучать иначе, мощнее.
Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:
– Ну давай же, быстрее, быстрее!
И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.
Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.
Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.
Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.
Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.
Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.
А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.
И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».
Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять. В этот вечер я просто смотрела и думала, как прекрасно она выглядит, но как-то холодно, умом, без радости. Мне кажется, больше радости мне бы доставила красиво решенная математическая задача.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40