Надзиратели подскочили к Ивану и подняли его с земли. Он как бы внезапно ослепшими глазами посмотрел кругом и начал кланяться на все четыре стороны — как стрелец перед плахой на Красной площади… Ивана увели за зону, в карцер, а восстание продолжалось, хотя было уже совершенно очевидно, что «законники» потерпят поражение. Часа через два они сдались, и лагпункт стал «чистым», все в нем были рассортированы. Мертвых и раненых унесли в стационар, «законников» вывели за зону — им предстоял этап на другой лагпункт, где были только такие, как они. Ивану теперь предстояла совершенно другая, непонятная для него жизнь. Теперь его отправят на лагпункт, где собраны «суки», и самому Ивану предстояло дальше вести позорную и непривычную жизнь «ссучившегося»…
…Я вспомнил невеселую историю старого вора в тот вечер, когда Костина сестра сказала мне о его смерти. Они были совершенно разные люди: Ваня-француз и Костя Шульга. Но оба они погибли из-за того, что участвовали в игре без правил. Очевидно, не только они, а каждый из нас стоит перед этой альтернативой: или примириться с тем, что ты всегда в проигрыше, или же тем или иным способом стараться обойти неумолимого банкомета. Но даже Косте это не удалось. Почему-то среди огромного списка жертв «игры без правил», который я держу в памяти. Костю мне особенно жалко. Поэтому я о нем и написал.
НИЯЗОВ
Ноябрь 1977 года. Институт кардиологии в Петроверигском переулке. Из блока интенсивной терапии, ночью (понадобилось место в блоке), меня переводят в палату напротив. Сна уже нет. Я с нетерпением жду, когда за дверью в коридоре начнется шарканье ног нянечек, быстрый топот сестер, скрип открывающихся и закрывающихся дверей. В звуках этих, в моем нетерпеливом ожидании, в интересе к тому, что я увижу, когда начнется день и осмотрюсь кругом — во всем этом столько мне знакомого, уже неоднократно пережитого. Так было и в прошлом, 1976 году, в Боткинской больнице, так было и много раньше — во внутренней на Лубянке, в Бутырках, в Ставропольской тюрьме, в Георгиевской пересылке, во множестве пересылок Устьвымлага и Усольлага. Сходство тюрьмы и больницы отнюдь не внешнее (хотя они внешне чем-то похожи), а в другом: в постоянном ожидании нового и чего-то для тебя решающего: в новых и чужих людях, с которыми тебя связывает общность судьбы; в палатных разговорах, столь схожих с разговорами в камерах; об одном, в общем-то идет речь: что с нами происходит и что нас ждет?
Так проходит первое время, когда тебе важны и интересны все дневные события: приход нянюшек с едой, появление сестер и лаборанток со шприцами и колбочками, ежедневный обход врача — молодой и красивой грузинки, старающейся от своей молодости и полуучебного положения ординатора быть строгой, терпеливой и многозначительной. Потом это все становится обычным, и внимание переключается на соседей.
В нашей 114-й палате четыре человека. Громоздкий, надутый нездоровой полнотой, какой-то номенклатурщик из Министерства энергетики. Он всем недоволен — как в старом и скучном анекдоте, — он постоянно, днем, вечером, а иногда даже ночью, жует обильно приносимую ему номенклатурную пищу: икру, цыплят, сыр-ну просто как у Галича («а там икра, а там вино и сыр и печки-лавочки…»)— Напротив меня — профессор-геолог. Он моложав ироничен, интеллигентен и мужествен. У нас троих банальный инфаркт, а у него что-то сложное, непонятное даже докам из кардиологии. Кардиоконтролер непрерывно показывает его кардиограмму, пульс, ритм и прочие проявления работы этой маленькой, но необходимой штуки.
Третий в палате — Ниязов. Он татарин. Не крымский, не казанский, а сибирский — из Омска. Первый раз вижу сибирского татарина. Внешне он не отличается от классического образа — Татарина из горьковского «На дне» во МХАТе. И сидит так же поджавши ноги на постели, и говорит странно — не то что с акцентом, а неразборчиво, не по-русски, не всегда даже его можно понять.
Ниязов: подвижен, активен, общителен, глаза у него сразу видят все, а слух такой, что в слитном коридорном гуле он слышит содержание разговоров.
Ниязов мне приятен. Социально он ниже своих соседей, но его это совершенно не смущает и никакого комплекса неполноценности в нем не чувствуется. Он — единственный ходячий и поэтому — просто и естественно — всех обслуживает: подает еду, следит за тем, проглочены ли всеми таблетки, оставленные сестрами. Ниязов не любит номенклатурщика и любовно относится к профессору. Ему почему-то очень импонирует, что кардиоконтролер, к которому профессор припаян, стоит 60 тысяч долларов и так здорово устроен. Он отлично разбирается во всех сложных миганиях огоньков в аппарате, в кардиограмме, бегущей по экрану осциллографа, все время всматривается в показания приборов и озабоченно говорит: «Володя, у тебя опять пошли плохие зубчики…» Ниязов всем говорит «ты», профессора он зовет по имени — Володя. А то и — Володичка. Ко мне он тоже питает почтение, ему нравится, что я — писатель и дарю врачам книги, на обложке которых крупными буквами значится моя фамилия. Меня он зовет по имени-отчеству. Отчество мое ему выговорить трудно, и поэтому я для него — Лев Наумович. Я его тоже называю по имени-отчеству — Григорий Иванович. Вот такое совершенно русское имя и отчество у этого совершенно нерусского человека.
С Ниязовым мне интересно. И противный номенклатурщик, и симпатичный профессор, в общем-то, мне знакомы. А Ниязов нов. И он вовсе не ординарен. Как он без всякого смущения сказал — книги он читать не любит и за 62 года своей жизни не прочитал ни одной. Но он умен, быстро все схватывает, великолепно играет в шахматы и вполне мог получить мастера, а то и больше. О себе и своей жизни он говорит с откровенностью иногда трогательной, а иногда неприятной. Трогателен его рассказ о том, как он женился. Возвращался с фронта домой в Сибирь, через Москву, уже билет был в кармане. И зашел в деревяшку у вокзала выпить стакан водки. Буфетчица как-то странно и ласково смотрела на него, давая ему к водке помятый бутерброд, а потом сказала:
— Вы не уходите совсем. Еще зайдите.
— А почему? — спросил Ниязов.
— На мужа моего похожи, — тихо ответила буфетчица. — Убили его еще летом сорок первого…
Ниязов вышел из забегаловки, походил час-другой по улице, выбросил билет до Омска и вернулся к буфетчице. Так он стал москвичом, и буфетчица народила ему трех дочерей, от которых ему не было никакого счастья. Он об этом размышлял часто вслух, сердясь на судьбу и человеческую неблагодарность. Старшую он выучил на инженера, она удачно вышла замуж, он купил ей двухкомнатную квартиру, обставил венгерским гарнитуром, а сейчас, когда он стал пенсионером и больным, она на него плевать хотела и ни разу в больнице не навестила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
…Я вспомнил невеселую историю старого вора в тот вечер, когда Костина сестра сказала мне о его смерти. Они были совершенно разные люди: Ваня-француз и Костя Шульга. Но оба они погибли из-за того, что участвовали в игре без правил. Очевидно, не только они, а каждый из нас стоит перед этой альтернативой: или примириться с тем, что ты всегда в проигрыше, или же тем или иным способом стараться обойти неумолимого банкомета. Но даже Косте это не удалось. Почему-то среди огромного списка жертв «игры без правил», который я держу в памяти. Костю мне особенно жалко. Поэтому я о нем и написал.
НИЯЗОВ
Ноябрь 1977 года. Институт кардиологии в Петроверигском переулке. Из блока интенсивной терапии, ночью (понадобилось место в блоке), меня переводят в палату напротив. Сна уже нет. Я с нетерпением жду, когда за дверью в коридоре начнется шарканье ног нянечек, быстрый топот сестер, скрип открывающихся и закрывающихся дверей. В звуках этих, в моем нетерпеливом ожидании, в интересе к тому, что я увижу, когда начнется день и осмотрюсь кругом — во всем этом столько мне знакомого, уже неоднократно пережитого. Так было и в прошлом, 1976 году, в Боткинской больнице, так было и много раньше — во внутренней на Лубянке, в Бутырках, в Ставропольской тюрьме, в Георгиевской пересылке, во множестве пересылок Устьвымлага и Усольлага. Сходство тюрьмы и больницы отнюдь не внешнее (хотя они внешне чем-то похожи), а в другом: в постоянном ожидании нового и чего-то для тебя решающего: в новых и чужих людях, с которыми тебя связывает общность судьбы; в палатных разговорах, столь схожих с разговорами в камерах; об одном, в общем-то идет речь: что с нами происходит и что нас ждет?
Так проходит первое время, когда тебе важны и интересны все дневные события: приход нянюшек с едой, появление сестер и лаборанток со шприцами и колбочками, ежедневный обход врача — молодой и красивой грузинки, старающейся от своей молодости и полуучебного положения ординатора быть строгой, терпеливой и многозначительной. Потом это все становится обычным, и внимание переключается на соседей.
В нашей 114-й палате четыре человека. Громоздкий, надутый нездоровой полнотой, какой-то номенклатурщик из Министерства энергетики. Он всем недоволен — как в старом и скучном анекдоте, — он постоянно, днем, вечером, а иногда даже ночью, жует обильно приносимую ему номенклатурную пищу: икру, цыплят, сыр-ну просто как у Галича («а там икра, а там вино и сыр и печки-лавочки…»)— Напротив меня — профессор-геолог. Он моложав ироничен, интеллигентен и мужествен. У нас троих банальный инфаркт, а у него что-то сложное, непонятное даже докам из кардиологии. Кардиоконтролер непрерывно показывает его кардиограмму, пульс, ритм и прочие проявления работы этой маленькой, но необходимой штуки.
Третий в палате — Ниязов. Он татарин. Не крымский, не казанский, а сибирский — из Омска. Первый раз вижу сибирского татарина. Внешне он не отличается от классического образа — Татарина из горьковского «На дне» во МХАТе. И сидит так же поджавши ноги на постели, и говорит странно — не то что с акцентом, а неразборчиво, не по-русски, не всегда даже его можно понять.
Ниязов: подвижен, активен, общителен, глаза у него сразу видят все, а слух такой, что в слитном коридорном гуле он слышит содержание разговоров.
Ниязов мне приятен. Социально он ниже своих соседей, но его это совершенно не смущает и никакого комплекса неполноценности в нем не чувствуется. Он — единственный ходячий и поэтому — просто и естественно — всех обслуживает: подает еду, следит за тем, проглочены ли всеми таблетки, оставленные сестрами. Ниязов не любит номенклатурщика и любовно относится к профессору. Ему почему-то очень импонирует, что кардиоконтролер, к которому профессор припаян, стоит 60 тысяч долларов и так здорово устроен. Он отлично разбирается во всех сложных миганиях огоньков в аппарате, в кардиограмме, бегущей по экрану осциллографа, все время всматривается в показания приборов и озабоченно говорит: «Володя, у тебя опять пошли плохие зубчики…» Ниязов всем говорит «ты», профессора он зовет по имени — Володя. А то и — Володичка. Ко мне он тоже питает почтение, ему нравится, что я — писатель и дарю врачам книги, на обложке которых крупными буквами значится моя фамилия. Меня он зовет по имени-отчеству. Отчество мое ему выговорить трудно, и поэтому я для него — Лев Наумович. Я его тоже называю по имени-отчеству — Григорий Иванович. Вот такое совершенно русское имя и отчество у этого совершенно нерусского человека.
С Ниязовым мне интересно. И противный номенклатурщик, и симпатичный профессор, в общем-то, мне знакомы. А Ниязов нов. И он вовсе не ординарен. Как он без всякого смущения сказал — книги он читать не любит и за 62 года своей жизни не прочитал ни одной. Но он умен, быстро все схватывает, великолепно играет в шахматы и вполне мог получить мастера, а то и больше. О себе и своей жизни он говорит с откровенностью иногда трогательной, а иногда неприятной. Трогателен его рассказ о том, как он женился. Возвращался с фронта домой в Сибирь, через Москву, уже билет был в кармане. И зашел в деревяшку у вокзала выпить стакан водки. Буфетчица как-то странно и ласково смотрела на него, давая ему к водке помятый бутерброд, а потом сказала:
— Вы не уходите совсем. Еще зайдите.
— А почему? — спросил Ниязов.
— На мужа моего похожи, — тихо ответила буфетчица. — Убили его еще летом сорок первого…
Ниязов вышел из забегаловки, походил час-другой по улице, выбросил билет до Омска и вернулся к буфетчице. Так он стал москвичом, и буфетчица народила ему трех дочерей, от которых ему не было никакого счастья. Он об этом размышлял часто вслух, сердясь на судьбу и человеческую неблагодарность. Старшую он выучил на инженера, она удачно вышла замуж, он купил ей двухкомнатную квартиру, обставил венгерским гарнитуром, а сейчас, когда он стал пенсионером и больным, она на него плевать хотела и ни разу в больнице не навестила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140