Граф спокойно и величественно слушал, пока не раздавалась начальственная команда: — В пердильник его, сукиного сына, пся крев, в матку бозку! — И надзиратели уводили графа в карцер, где, как говорили, он пользовался среди отказчиков авторитетом и уважением.
Не знаю, чего в графе было больше — графского гонора или же расчета. Опытные уркаганы пребывали в отказчиках потому, что совершенно точно рассчитывали: сохранить жизнь надежнее на трехстах штрафных граммах хлеба в теплом карцере, нежели на полной килограммовой пайке в страшном лесоповальном лесу. Но так или иначе, а граф сидел «в отказе», расплачиваясь за это участием в ежедневном воспитательном представлении. Пока… Пока вдруг не появился на лагпункте вездеходик самого начальника лагеря. Усадили туда выведенного из карцера графа и мгновенно увезли в Вожаель. Через несколько дней всезнающие нарядчики рассказали, что графу за одну ночь сшили элегантный костюм (некоторые даже уверяли — фрак!), усадили в самолет и отправили в Москву.
И через какое-то время мы прочитали в доходящих до нас газетах об образовании в Лондоне полудружественного нам правительства Сикорского, где министром иностранных дел был не кто иной, как наш старый отказчик и карцерный сиделец — граф Тышкевич… Чудны дела твои, Господи! А еще через какое-то время мне попалась в центральной газете статья, в которой с негодованием рассказывалось, что в новом эмигрантском польском правительстве министр иностранных дел ведет антисоветскую линию, забыв, кто спас от фашистов его самого и вместе с ним тысячи других поляков.
И это было чистейшей правдой. Меня и раньше, да и теперь поражает способность, выражаясь казенным языком «средств информации», писать самую страшную ложь, не выходя за рамки чистейшей правды. Помню, появилось на металлургических заводах идиотское движение — «женщины-горновые». «Только, только у нас, — надрывались от восторга газеты, — женщина впервые стала у летки доменной печи». И это было чистейшей правдой. Наш врач Македоныч с ужасом говорил мне, что женщина, проработавшая месяц у доменной печи, уже не способна к деторождению, и женский труд в таких цехах категорически запрещен во всем мире.
Но ведь газеты писали чистую правду! «Только у нас!»
На 1 января 1939 года в стране проводилась всесоюзная перепись. Не самое удачное время было для нее выбрано, и недаром она впоследствии была полностью отменена и даже засекречена. Но тогда сна проводилась везде и, естественно, даже в лагерях. Иначе уж очень странно выглядела бы общая численность населения страны… Значит, перепись проводилась и у нас, и из длинного списка вопросов я запомнил лишь два: образование и профессия.
Ответы были абсолютно правдивыми: «Образование — высшее», «Профессия — лесоруб». Через полгода, или сколько там, случайно попалась нам сыктывкарская газета, орган Коми обкома, «За новый Север». И была там передовая, посвященная предварительным итогам переписи. Так, в этой передовой статье буквально говорилось следующее: перепись показала, какой огромный шаг в культуре сделала Коми АССР. Если по последней предреволюционной переписи в Усть-Сысольском уезде находился лишь один человек с высшим образованием, то перепись 1939 года показала, что в Коми АССР живет больше людей с высшим образованием, чем во Франции и Бельгии, вместе взятых. И это не агитационная выдумка, а неопровержимый факт. Как говорит один из героев Бабеля: «Это, товарищи, не факт, а на самом деле было…»
Не знаю дальнейшей судьбы неблагодарного графа. Вскоре мы с этим лондонским правительством рассорились, сам Сикорский сгинул в авиационной катастрофе, и куда-то начисто исчез граф Тышкевич. И я вспоминаю своего бывшего солагерника только во время экскурсий по его бывшему дворцу в Паланге, где сейчас находится Музей янтаря. Но оставим в покое аристократов и перейдем к другим социальным слоям бывшего польского общества.
Они были разные — настоящие поляки, почему-то большей частью молодые, почему-то не попавшие в армию. Но больше всего было пожилых и даже старых евреев. И это были не наши бедные русские местечковые евреи — кустари и ремесленники. Польские евреи отправлялись в лагеря, очевидно, по классовому признаку. Это были в прошлом крупные промышленники, владельцы фабрик и заводов, лесобирж. Может быть, не случайно, а сознательно, но большинство бывших польско-еврейских капиталистов были лесопромышленниками. Казалось бы, что это им должно было помочь адаптироваться в лесопромышленном лагере. Но — ничего подобного! Они совершенно не ориентировались в этом странном мире, ничем не похожем на тот, где они жили раньше.
У нас большое веселье вызвала история с одним бывшим лесопромышленником, который несколько дней походил на повал, а затем напросился на прием к начальнику лагпункта и решительно ему сказал:
— Гражданин начальник! Я очень внимательно осмотрел лес, который вы рубите, — можете мне поверить, я в этом понимаю! — и хочу вам сказать: такой лес рубить невыгодно.
— А что же с ним делать? — заинтересованно спросил начальник.
— Его надо продать на корню. Это будет намного выгоднее!
— Но у нас не продают лес на корню! — сказал пораженный таким предложением начальник.
— Не продают, потому что не умеют, — гордо ответил бывший лесопромышленник. — Поручите это мне, и я его продам на корню с большой для вас выгодой…
Экономические переговоры представителей двух миров окончились грустно. У начальника не хватило юмора и человечности оценить порыв старика и пристроить его к какой-нибудь «блатной» легкой работе. И тот продолжал ходить пилить невыгодный лес, пока, заболев воспалением легких, мгновенно не умер, оставив после себя лишь ставший легендой рассказ о том, как пытались наш лес продать на корню. Надо ли говорить, что все мы горевали оттого, что это сделка не удалась.
После польских этапов народу у нас прибавилось и прибавилось работы нормировщикам. И я взял к себе помощником молодого поляка — Анджея, недоучившегося в Краковском университете и не попавшего в армию из-за природной хромоты. Это был очень способный и приятный парень, довольно хорошо говоривший по-русски и много мне рассказавший про ту Польшу, которую мы не знали тогда и, как мне кажется, не знаем до сих пор.
Очень тяжело было смотреть, какими беззащитными вдруг оказались не только перед начальственными вертухаями, но даже перед лагерной шоблой потомки Володыевских и Заглобов. Нас это не могло удивить, — такими оказывались иногда даже наши собственные герои гражданской войны. Но здесь к этому примешивалась еще жалость от невозможности объяснить, помочь, — большинство их не знало русского языка. Несколько дней я смотрел из окна конторы, как идет по зоне молодой еще доходяга-поляк, бережно держа в руках только что полученную пайку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
Не знаю, чего в графе было больше — графского гонора или же расчета. Опытные уркаганы пребывали в отказчиках потому, что совершенно точно рассчитывали: сохранить жизнь надежнее на трехстах штрафных граммах хлеба в теплом карцере, нежели на полной килограммовой пайке в страшном лесоповальном лесу. Но так или иначе, а граф сидел «в отказе», расплачиваясь за это участием в ежедневном воспитательном представлении. Пока… Пока вдруг не появился на лагпункте вездеходик самого начальника лагеря. Усадили туда выведенного из карцера графа и мгновенно увезли в Вожаель. Через несколько дней всезнающие нарядчики рассказали, что графу за одну ночь сшили элегантный костюм (некоторые даже уверяли — фрак!), усадили в самолет и отправили в Москву.
И через какое-то время мы прочитали в доходящих до нас газетах об образовании в Лондоне полудружественного нам правительства Сикорского, где министром иностранных дел был не кто иной, как наш старый отказчик и карцерный сиделец — граф Тышкевич… Чудны дела твои, Господи! А еще через какое-то время мне попалась в центральной газете статья, в которой с негодованием рассказывалось, что в новом эмигрантском польском правительстве министр иностранных дел ведет антисоветскую линию, забыв, кто спас от фашистов его самого и вместе с ним тысячи других поляков.
И это было чистейшей правдой. Меня и раньше, да и теперь поражает способность, выражаясь казенным языком «средств информации», писать самую страшную ложь, не выходя за рамки чистейшей правды. Помню, появилось на металлургических заводах идиотское движение — «женщины-горновые». «Только, только у нас, — надрывались от восторга газеты, — женщина впервые стала у летки доменной печи». И это было чистейшей правдой. Наш врач Македоныч с ужасом говорил мне, что женщина, проработавшая месяц у доменной печи, уже не способна к деторождению, и женский труд в таких цехах категорически запрещен во всем мире.
Но ведь газеты писали чистую правду! «Только у нас!»
На 1 января 1939 года в стране проводилась всесоюзная перепись. Не самое удачное время было для нее выбрано, и недаром она впоследствии была полностью отменена и даже засекречена. Но тогда сна проводилась везде и, естественно, даже в лагерях. Иначе уж очень странно выглядела бы общая численность населения страны… Значит, перепись проводилась и у нас, и из длинного списка вопросов я запомнил лишь два: образование и профессия.
Ответы были абсолютно правдивыми: «Образование — высшее», «Профессия — лесоруб». Через полгода, или сколько там, случайно попалась нам сыктывкарская газета, орган Коми обкома, «За новый Север». И была там передовая, посвященная предварительным итогам переписи. Так, в этой передовой статье буквально говорилось следующее: перепись показала, какой огромный шаг в культуре сделала Коми АССР. Если по последней предреволюционной переписи в Усть-Сысольском уезде находился лишь один человек с высшим образованием, то перепись 1939 года показала, что в Коми АССР живет больше людей с высшим образованием, чем во Франции и Бельгии, вместе взятых. И это не агитационная выдумка, а неопровержимый факт. Как говорит один из героев Бабеля: «Это, товарищи, не факт, а на самом деле было…»
Не знаю дальнейшей судьбы неблагодарного графа. Вскоре мы с этим лондонским правительством рассорились, сам Сикорский сгинул в авиационной катастрофе, и куда-то начисто исчез граф Тышкевич. И я вспоминаю своего бывшего солагерника только во время экскурсий по его бывшему дворцу в Паланге, где сейчас находится Музей янтаря. Но оставим в покое аристократов и перейдем к другим социальным слоям бывшего польского общества.
Они были разные — настоящие поляки, почему-то большей частью молодые, почему-то не попавшие в армию. Но больше всего было пожилых и даже старых евреев. И это были не наши бедные русские местечковые евреи — кустари и ремесленники. Польские евреи отправлялись в лагеря, очевидно, по классовому признаку. Это были в прошлом крупные промышленники, владельцы фабрик и заводов, лесобирж. Может быть, не случайно, а сознательно, но большинство бывших польско-еврейских капиталистов были лесопромышленниками. Казалось бы, что это им должно было помочь адаптироваться в лесопромышленном лагере. Но — ничего подобного! Они совершенно не ориентировались в этом странном мире, ничем не похожем на тот, где они жили раньше.
У нас большое веселье вызвала история с одним бывшим лесопромышленником, который несколько дней походил на повал, а затем напросился на прием к начальнику лагпункта и решительно ему сказал:
— Гражданин начальник! Я очень внимательно осмотрел лес, который вы рубите, — можете мне поверить, я в этом понимаю! — и хочу вам сказать: такой лес рубить невыгодно.
— А что же с ним делать? — заинтересованно спросил начальник.
— Его надо продать на корню. Это будет намного выгоднее!
— Но у нас не продают лес на корню! — сказал пораженный таким предложением начальник.
— Не продают, потому что не умеют, — гордо ответил бывший лесопромышленник. — Поручите это мне, и я его продам на корню с большой для вас выгодой…
Экономические переговоры представителей двух миров окончились грустно. У начальника не хватило юмора и человечности оценить порыв старика и пристроить его к какой-нибудь «блатной» легкой работе. И тот продолжал ходить пилить невыгодный лес, пока, заболев воспалением легких, мгновенно не умер, оставив после себя лишь ставший легендой рассказ о том, как пытались наш лес продать на корню. Надо ли говорить, что все мы горевали оттого, что это сделка не удалась.
После польских этапов народу у нас прибавилось и прибавилось работы нормировщикам. И я взял к себе помощником молодого поляка — Анджея, недоучившегося в Краковском университете и не попавшего в армию из-за природной хромоты. Это был очень способный и приятный парень, довольно хорошо говоривший по-русски и много мне рассказавший про ту Польшу, которую мы не знали тогда и, как мне кажется, не знаем до сих пор.
Очень тяжело было смотреть, какими беззащитными вдруг оказались не только перед начальственными вертухаями, но даже перед лагерной шоблой потомки Володыевских и Заглобов. Нас это не могло удивить, — такими оказывались иногда даже наши собственные герои гражданской войны. Но здесь к этому примешивалась еще жалость от невозможности объяснить, помочь, — большинство их не знало русского языка. Несколько дней я смотрел из окна конторы, как идет по зоне молодой еще доходяга-поляк, бережно держа в руках только что полученную пайку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140