Потеря службы означала потерю продкарточки и ряда льгот и привилегий. Все сколь возможно «совместительствовали» в нескольких учреждениях. Понятно, что в учреждениях не столько работали, сколько разговаривали. Бытовал неофициальный лозунг: «По деньгам и работа».
Среди киевлян господствовали упадочнические настроения. Привольная жизнь обывателя при «проклятом царском самодержавии» многим, если не большинству, казалась идеалом по сравнению с жизнью в «свободной стране социализма». Однако реставрации самодержавия или деникинцев не желал почти никто.
Многие мечтали о счастливой поре временного правительства князя Львова-Керенского, добавляя всегда при этом — «при условии сильной власти», которая бы обеспечила «жизнь по закону», т.е. без произвольных арестов и расстрелов, свободу мнений, более сытое существование и известное материальное довольство теплое жилище без военных постоев, свет и воду, одежду и обувь.
Украина за годы гражданской войны была трижды освобождена от советской власти в результате наступления войск немцев, Деникина и поляков. Но в возможность и спасительность новой, четвертой военной акции мало кто верил, хотя слухов о возможной интервенции, например, со стороны немцев (поляки после 1920 г. считались слишком слабыми), было великое множество. Молодежь гораздо больше верила и надеялась на внутреннюю эволюцию советского режима в сторону либерализма или, применяя более позднее словечко, на «оттепель». Постепенно настроения покорности и подчинения большевистскому режиму стали преобладающими среди киевской интеллигенции, в частности, среди молодежи.
Ученье, работа, раздумья…
В 1917 году я встретил октябрьскую революцию как великий переворот, несущий обновление жизни человечества. Мессианские настроения и надежды Александра Блока и Андрея Белого были близки «рожденным в года глухие». Они звучали в моей душе вплоть до осени 1919 года. После второй встречи с советской властью в феврале-августе 1919 г. мессианизм у меня исчез, но идея свободной жизни, основанной на равенстве, равноправии, свободе мнений и печати, словом, идея советской демократии и демократического социализма все еще жили в моем сознании, в сознании всей восторженной свободолюбивой молодежи.
С победой советской власти в России и на Украине этой молодежи было нетрудно принять советский строй, и если не примириться с ним, то подчиниться ему и работать с ним, стараясь всячески улучшить его систему управления и хозяйствования, смягчить и очеловечить жестоко-доктринерский советский строй. Но скоро и я, и многие другие идеалистические и наивные караси поняли, что мы, в сущности, обломки сгоревшего и пережившего самого себя в огне гражданской войны, потерянного поколения, которое любило свободу и хотело жить в свободах социалистической демократии. Это поколение чувствовало себя чужим любому диктаторскому режиму, в том числе и диктатуре большевистской партии. Нашему поколению досталась тяжелая жизнь и тяжелая смерть, потому что наш век — век буржуазно-демократической революции — умер в России раньше нас… Наше поколение в течение 8 месяцев перескочило из одного самодержавного режима в другой, еще более самодержавный, и мы, интеллигенция начала XX века, осознали себя обреченными на гибель.
События последних 6 лет показали мне лично, что по своей натуре и характеру я — не деятель, не активный участник событий, а зритель, созерцатель и свидетель их. Книга и наука были мне милее и ближе, чем какое-либо действие — административное или хозяйственное. Я не любил быть администратором и начальником, не любил начальствовать, управлять, приказывать и распоряжаться. Для меня это было мукой. В течение своей долгой трудовой жизни мне пришлось трижды занимать административные посты в мире науки (не в управлении) и в свое время я расскажу о том, как я избавился от каждого из них.
Мне хотелось быть лишь свидетелем великих потрясений той эпохи, в которой я жил, но не участником и тем более — движущей силой их. Это был своего рода уход от действительности, как оказалось потом — большей частью кровавой и жуткой, в «башню из слоновой кости»; я хотел жить, не принимая участия в насилиях и эксцессах советского режима, не обагряя своих рук кровью, которую проливала, подавляя «классовых врагов» и «инакомыслящих», советская власть.
Самым простым и легким способом добиться этого было одно: ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не вступать в большевистскую партию. Я выполнил это решение и беспартийным прожил всю свою жизнь. В советском государстве я работал более 50 лет. Правда, в условиях «партии-государства» быть беспартийным значило авансом отказаться от продвижения по служебной лестнице, от желания сделать карьеру. Но мне всегда хотелось «быть», а не казаться. Карьера означала «действовать». Она была связана с необходимостью так или иначе ублаготворить начальство и плясать под его дудку. Это меня не прельщало. В 1918-1919 гг. я рассуждал примерно так: исторический факультет я окончил хорошо и оставлен при университете для подготовки к научной и преподавательской деятельности. Если я окажусь способным, то стану приват-доцентом, преподавателем университета. Если я окажусь бесталанным и неспособным к научной работе, неспособным написать хорошее научное исследование и защитить его как магистерскую диссертацию, то я буду учителем истории в средней школе (гимназии) и постараюсь быть таким, как мои гимназические учителя.
Неясным для меня в 1918-1919 гг. было лишь одно: окажусь ли я хорошим учителем и сумею ли заслужить уважение и привязанность со стороны учеников. Если и это не удастся, то я постараюсь найти скромную работу в библиотеке или архиве и проживу жизнь скромным «винтиком» со спокойной совестью и сознанием, что никого не убил, не зарезал, не предал, не продал.
Поэтому все последующие десятилетия (20-40 гг.) я наблюдал с интересом политическую борьбу в советском государстве, относясь равнодушно к победе и поражению всех фракций и «оппозиционных» группировок внутри партии большевиков. Для меня Сталин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин были одним и тем же: носителями диктатуры, представителями тоталитарного режима, но не апостолами свободы.
Сталин в борьбе за власть, быть может, пролил больше крови, чем могли пролить его соперники, но программа их — диктатура — была у всех одной и той же. Вспоминая прошлые годы, я не сомневаюсь в том, что, если бы оппозиции — все равно, «левой» или «правой» — удалось свалить Сталина, то режим Зиновьева, или Троцкого, или Бухарина мало бы чем разнился от режима Сталина. Закономерностью развития и «углублением» всех революций, подмеченной еще в середине XIX века французским историком Токвилем, были все более и более предписываемые, навязываемые и усиливаемые верхами революционной власти униформизм (однообразие) мышления, беспрекословное повиновение начальству, запрещение критики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
Среди киевлян господствовали упадочнические настроения. Привольная жизнь обывателя при «проклятом царском самодержавии» многим, если не большинству, казалась идеалом по сравнению с жизнью в «свободной стране социализма». Однако реставрации самодержавия или деникинцев не желал почти никто.
Многие мечтали о счастливой поре временного правительства князя Львова-Керенского, добавляя всегда при этом — «при условии сильной власти», которая бы обеспечила «жизнь по закону», т.е. без произвольных арестов и расстрелов, свободу мнений, более сытое существование и известное материальное довольство теплое жилище без военных постоев, свет и воду, одежду и обувь.
Украина за годы гражданской войны была трижды освобождена от советской власти в результате наступления войск немцев, Деникина и поляков. Но в возможность и спасительность новой, четвертой военной акции мало кто верил, хотя слухов о возможной интервенции, например, со стороны немцев (поляки после 1920 г. считались слишком слабыми), было великое множество. Молодежь гораздо больше верила и надеялась на внутреннюю эволюцию советского режима в сторону либерализма или, применяя более позднее словечко, на «оттепель». Постепенно настроения покорности и подчинения большевистскому режиму стали преобладающими среди киевской интеллигенции, в частности, среди молодежи.
Ученье, работа, раздумья…
В 1917 году я встретил октябрьскую революцию как великий переворот, несущий обновление жизни человечества. Мессианские настроения и надежды Александра Блока и Андрея Белого были близки «рожденным в года глухие». Они звучали в моей душе вплоть до осени 1919 года. После второй встречи с советской властью в феврале-августе 1919 г. мессианизм у меня исчез, но идея свободной жизни, основанной на равенстве, равноправии, свободе мнений и печати, словом, идея советской демократии и демократического социализма все еще жили в моем сознании, в сознании всей восторженной свободолюбивой молодежи.
С победой советской власти в России и на Украине этой молодежи было нетрудно принять советский строй, и если не примириться с ним, то подчиниться ему и работать с ним, стараясь всячески улучшить его систему управления и хозяйствования, смягчить и очеловечить жестоко-доктринерский советский строй. Но скоро и я, и многие другие идеалистические и наивные караси поняли, что мы, в сущности, обломки сгоревшего и пережившего самого себя в огне гражданской войны, потерянного поколения, которое любило свободу и хотело жить в свободах социалистической демократии. Это поколение чувствовало себя чужим любому диктаторскому режиму, в том числе и диктатуре большевистской партии. Нашему поколению досталась тяжелая жизнь и тяжелая смерть, потому что наш век — век буржуазно-демократической революции — умер в России раньше нас… Наше поколение в течение 8 месяцев перескочило из одного самодержавного режима в другой, еще более самодержавный, и мы, интеллигенция начала XX века, осознали себя обреченными на гибель.
События последних 6 лет показали мне лично, что по своей натуре и характеру я — не деятель, не активный участник событий, а зритель, созерцатель и свидетель их. Книга и наука были мне милее и ближе, чем какое-либо действие — административное или хозяйственное. Я не любил быть администратором и начальником, не любил начальствовать, управлять, приказывать и распоряжаться. Для меня это было мукой. В течение своей долгой трудовой жизни мне пришлось трижды занимать административные посты в мире науки (не в управлении) и в свое время я расскажу о том, как я избавился от каждого из них.
Мне хотелось быть лишь свидетелем великих потрясений той эпохи, в которой я жил, но не участником и тем более — движущей силой их. Это был своего рода уход от действительности, как оказалось потом — большей частью кровавой и жуткой, в «башню из слоновой кости»; я хотел жить, не принимая участия в насилиях и эксцессах советского режима, не обагряя своих рук кровью, которую проливала, подавляя «классовых врагов» и «инакомыслящих», советская власть.
Самым простым и легким способом добиться этого было одно: ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не вступать в большевистскую партию. Я выполнил это решение и беспартийным прожил всю свою жизнь. В советском государстве я работал более 50 лет. Правда, в условиях «партии-государства» быть беспартийным значило авансом отказаться от продвижения по служебной лестнице, от желания сделать карьеру. Но мне всегда хотелось «быть», а не казаться. Карьера означала «действовать». Она была связана с необходимостью так или иначе ублаготворить начальство и плясать под его дудку. Это меня не прельщало. В 1918-1919 гг. я рассуждал примерно так: исторический факультет я окончил хорошо и оставлен при университете для подготовки к научной и преподавательской деятельности. Если я окажусь способным, то стану приват-доцентом, преподавателем университета. Если я окажусь бесталанным и неспособным к научной работе, неспособным написать хорошее научное исследование и защитить его как магистерскую диссертацию, то я буду учителем истории в средней школе (гимназии) и постараюсь быть таким, как мои гимназические учителя.
Неясным для меня в 1918-1919 гг. было лишь одно: окажусь ли я хорошим учителем и сумею ли заслужить уважение и привязанность со стороны учеников. Если и это не удастся, то я постараюсь найти скромную работу в библиотеке или архиве и проживу жизнь скромным «винтиком» со спокойной совестью и сознанием, что никого не убил, не зарезал, не предал, не продал.
Поэтому все последующие десятилетия (20-40 гг.) я наблюдал с интересом политическую борьбу в советском государстве, относясь равнодушно к победе и поражению всех фракций и «оппозиционных» группировок внутри партии большевиков. Для меня Сталин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин были одним и тем же: носителями диктатуры, представителями тоталитарного режима, но не апостолами свободы.
Сталин в борьбе за власть, быть может, пролил больше крови, чем могли пролить его соперники, но программа их — диктатура — была у всех одной и той же. Вспоминая прошлые годы, я не сомневаюсь в том, что, если бы оппозиции — все равно, «левой» или «правой» — удалось свалить Сталина, то режим Зиновьева, или Троцкого, или Бухарина мало бы чем разнился от режима Сталина. Закономерностью развития и «углублением» всех революций, подмеченной еще в середине XIX века французским историком Токвилем, были все более и более предписываемые, навязываемые и усиливаемые верхами революционной власти униформизм (однообразие) мышления, беспрекословное повиновение начальству, запрещение критики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117