В рассуждениях торговки железный город был всего-навсего гиблым местом, не намного лучше пересыльного лагеря, куда человека ввергали злосчастные повороты судьбы, чтобы он жил среди здешних развалин словно в исправительной колонии, дожидаясь, пока время или случай не вызволят его из этой глухомани, или в конце концов просто исчезая, как исчезли Эхо, Ликаон и многие их предшественники, некогда появившиеся тут, прозябавшие какое-то время в каменных россыпях и вновь сгинувшие.
Глухонемая ткачиха, к примеру, приплыла в Томы на корабле грека-багряничника, искавшего среди рифов иглянок, невзрачных колючих моллюсков, из выделений которых он получал императорский пурпур, дивный, глубокий багрец, ценившийся в портах Италии наравне с сапфирами. Но поблизости от Балюстрадной бухты судно багряничника попало в шторм, налетело на риф и затонуло, а глухонемую, вцепившуюся в пробковый буй, волны вынесли на берег. Пять не то шесть человек уцелели в крушенье, осталась же в Томах одна Арахна…
Или Терей! По рассказам Молвы, мясник со своей Прокной вынужден был покинуть родную долину в горах и бежать от снежных лавин внезапной оттепели точно так же, как овечьи пастухи и крестьяне бежали теперь от селей. В томских трущобах Терей месяцами тщетно ждал попутного рейса в Византии, начал в конце концов за деньги резать скот в сточном пруду возле речки, да так ловко управлялся и с этим, и с разделкою туш, что постепенно вся мясницкая работа перешла к нему. Он забыл о Византии, обжился в развалинах — и остался…
И наконец, Финей: Молва гордилась тем, что за долгие годы со дня появления кабатчика в Томах ни разу с ним не поздоровалась, и называла его мошенником, от которого даже лошадиные оводы шарахаются; как-то в августе он приехал в город на облучке Кипарисова фургона, за компанию с лилипутом, — продавец горячительного, а сам, набравши в рот спирту, выдувал огненные языки, умел играть на кларнете и показывал номера со змеями: доставал их из корзины, вешал себе на шею или обматывал ими свои татуированные руки. После первых же трех, представлений рептилии сгорели, а с ними и цирковой шатер — какой-то суеверный пастух подпалил, чтобы избавить Томы от этих зловещих гадов; Финей тогда пришел в ярость, потребовал от обитателей железного города возмещения убытков и, грозя убить поджигателя, молотил ломиком по воротам и стенам, так что люди с перепугу бросали ему из окон деньги, а потом даже отдали во временное владение пустующий дом.
Но когда лилипут еще до конца августа убрал проектор в ящик и отправился дальше, Финей с ним не поехал. Быть может, опасливая робость, с какою томиты пытались смягчить его гнев, придала Финею уверенности; так или иначе, он присвоил себе этот заброшенный дом, перенес туда спасенное из огня добро, закоптелые узлы, бутыли размером с ослиное брюхо, достал из чемодана и собрал стеклянный самогонный аппарат и буквально за день превратился из странствующего фокусника в томского кабатчика.
Правда, после этой метаморфозы он еще долго толковал об отъезде и о странствиях, об оазисах Африки, о пассатах и дромадерах, а сам между тем все глубже закапывался в скальный грунт железного города и с помощью черного пороха и зубила расширял пещеру под своим домом, делал из нее погреб, где хранил кислое вино и свекловичную водку и в любое время суток угощал посетителей. Из всех кабатчиковых затей именно этот погреб вызывал у Молвы зависть, даже ненависть и положил начало долгой вражде. Ведь клиенты Молвы, которые прежде, обступив бочку с мелассой, распивали в ее лавке липкий тягучий ликер, со временем перекочевали в Финеев погребок; шеренга кричаще ярких ликерных бутылок Молвы мало-помалу покрывалась пылью.
Когда Котта, сидя на табуретке подле каменного Бат-та, слушал торговку, ей частенько вспоминалось былое веселье, отнятое Финеем; тогда она грустила по шуму и гомону базарных дней, жалела Батта, бывало обжигавшего пальцы о крапивные гирлянды на полке с ликерами, и с растущей горечью рассуждала о мире, который никакими силами не удержать и не сохранить. Что ни придет — все минует.
С той поры как вместе с Баттом окаменело и погасло солнце ее собственной истории, Молва мерила судьбы всех томских обитателей только мерою своей беды: иной раз чужая участь была легче, иной раз — тяжелее, чем у нее. Единственный, с кем она не сравнивала себя никогда, был немец Дит, знахарь и могильщик; несколько десятков лет назад копыто упряжной лошади размозжило ему грудную клетку, да как! — ребра с левого боку пришлось извлекать из мяса, точно обломки стрел; с того дня сердце у этого человека осталось без защиты. Любое падение, любой толчок или удар кулака, угодивший в его впалую, изборожденную рубцами грудь, могли оказаться смертельными.
Дит прибыл в железный город на носилках, которые мерно раскачивались в руках прохожих пастухов: они наткнулись на него, залитого кровью, среди камней у дороги в Лимиру и решили доставить к морю, пусть, мол, помирает в городе. Внизу, возле гавани, где сейчас виднелись только заросшие полынью и дроком остатки стен, в ту пору еще стоял госпиталь, рудничная больница, где искалеченные рудокопы дожидались костылей и выкашливали из легких пыль да кровь.
Семь месяцев пролежал Дит в этом госпитале привязанный к железной койке, порой на целые дни впадая в глубокое беспамятство; из груди его торчала поросль серебряных трубочек, через которые стекали сукровица и гной, а когда меняли повязки, вокруг распространялось такое зловоние, что в конце концов его стали раз в неделю выносить по лесенке на пристань и там на свежем ветерке снимали бинты и обрабатывали раны. Тогда даже на окраинах железного города и высоко в окрестных горах слышны были его крики; от боли он так жутко орал, что Молва в дни перевязок забивалась в глубь лавки, зажимала руками уши и, сжавшись в комок, ждала, пока эти вопли не перейдут в стон и не утихнут. Однако то, чего все в Томах ожидали, а иногда, в ужасе от этих душераздирающих криков, даже призывали, не случилось: инвалид не умер, он выжил.
Дит был последним ветераном разбитой, разогнанной армии, которая на вершине своего буйства сумела ни много ни мало подпалить море. Еще и теперь в кошмарных снах могильщик вновь и вновь слышал раскаты давно умолкнувшего грома орудий, такие явственные и мощные, что, спасая барабанные перепонки, он во сне разевал рот; дальше он видел, как броненосцы и госпитальные суда уходили в пучину, а подожженные снарядами нефтяные ковры дрейфовали к берегу. Констанца, Севастополь, Одесса — цветущие города Черноморья вновь и вновь исчезали за стеной огня, и в каждом из этих снов посреди взятого штурмом, разоренного города Дит обязательно подходил к воротам какого-то склада, обязательно отворял тяжелые створки и видел перед собою страшный образ человечества…
Безоконное каменное помещение было битком набито народом — туда согнали целый городской квартал и всех отравили газом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60