ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– У меня мало времени.
– Останься хоть ненадолго. Я скоро вернусь. Али-ага выглядел так же, как вчера вечером, и был даже, пожалуй, оживленнее.
– Куда ушел Хасан?
– Не знаю. Сказал, что скоро вернется.
Старик стал расспрашивать, что происходит в городе, удивлялся тому, что закрыта чаршия, просил уговорить Хасана остаться дома ради него, мало ли что может приключиться с больным.
– Почему ты сказал Хасану, что тебе хуже?
– Это правда. Мне хуже.
– С каких пор? Вчера вечером ты казался птицей. Именно об этом я и хотел рассказать Хасану, да не успел.
– Неужели вам не о чем говорить? Мне было лучше, теперь стало хуже, и я хотел бы, чтоб он был возле меня, что в этом странного?
– Ничего. На самом деле ты хочешь удержать Хасана у своей постели, пока все не окончится. Разве не так?
– Для него лучше. Ты знаешь, какой он скорый. Выкинет что-нибудь, чего никак не ожидаешь. Погляди, не вернулся ли он.
И тут мне все стало ясно, и его странное поведение, и причитания перед дочерью, и просьба к кади отпустить узника, и утренняя болезнь, все это ради Хасана, чтоб спасти его от опасности, помешать ему выкинуть какуюнибудь глупость. Поэтому он обязывает сына своей болезнью, поэтому он играл в ту странную игру, смысл которой я сразу не понял. Он хотел как можно скорее спасти хаджи Синануддина, чтоб это не пришлось делать Хасану. Любовь одарила его страхом, предприимчивостью, фантазией.
Я поспешил успокоить его.
– О Хасане не беспокойся. Он не сделает ничего неразумного.
– Почему?
– Он думает только о дубровчанке. Жаворонки поют у него в сердце. Мне кажется, будто я слышу их щебетание.
– Ты думаешь, я не слышу? Этого-то я и боюсь, друг.
– Чего ты боишься?
– Этого щебетания. Из-за него-то он и делает глупости. Тогда каждый добр и других жалеет.
– Жалеет, но ничего не предпринимает. Любовь эгоистична.
– Эх, дервиш, что ты знаешь о любви! Я себя подставил ради него. Это ли эгоистично?
Я хотел спросить старика – и спрошу его однажды, – что бы он сделал ради сына, и от чего бы отказался ради него, и во что превратилась бы его любовь, если б его сын пострадал. Она стала бы самой лютой ненавистью, которую мне доводилось видеть.
Для него в жизни существовала только эта любовь и ничего больше. Даже перед смертью, в ожидании кончины, она хранит его, поддерживая в жизни. Может быть, это непростое и глубокое лукавство старости, страх смерти, превратившийся в любовь, дабы последние цветы расцвели в состарившемся сердце. Сердце сына – букет, и не надо его удобрять, чтоб он расцвел; любовь отца для него одно из многих чувств, может быть, он воспримет его как помеху, оно обременяет его. Для старика это единственный якорь.
Я говорю «может быть», ибо я не знаю.
Городок спокоен. Словно бы замирая, он дышит медленнее, живет тише.
Я сидел во дворе мечети на камне возле чесмы, в то время как по чаршии и по улицам ходили люди в одиночку или группами, ходили как во сне, погруженные в думы, словно еще не пробудившиеся, отчего-то несчастные, обманутые, опустошенные, ходили для того, чтоб прошло время или чтоб пришло время, опутывая меня паутиной своих причудливых путей и частой сетью следов.
– Что происходит? – спросил я. Они не слыхали меня.
Неужели их так взволновал арест хаджи Синануддина? Какими странными узами связаны они между собой, в каком кругу заперты, неизвестном мне и недоступном? Что произошло с ними? Они не разгневаны, но и не угнетены, кажутся лишь выхваченными из окружающего.
Словно бы смотрят на городок и на мир с каким-то мертвым любопытством, дремотным, но упорным, и ждут. Они утратили все свои черты, свои собственные, и приобрели что-то общее, неуловимое.
Что-то следовало предпринять, ибо мне казалось, что препятствия увеличивались, невидимые, а время было пустое, оно отделяло меня от меня самого и от них, однако я не знал, где мое место.
Словно бы я забрел в неведомые края, к незнакомым людям.
Я отводил от них взгляд и смотрел на тонкую струйку воды, что рассыпалась на камне в бесчисленное множество лишенных цвета капелек, ибо не было солнца: я надеялся, что меня успокоит то, что живет только для себя и вовеки. Но тоска росла.
И тут я увидел, что они остановились, слушали что-то, чего я не слышал, и потом двинулись все в одном направлении.
– Куда? – спросил я одного из них.
– Туда.
– Зачем?
– Все идут.
От Куршумли-мечети неслись вопли.
Люди ожили и зашагали быстрее.
Улицы были забиты, я ничего не мог разглядеть, услышать, я пытался протиснуться и внезапно окунулся в колышащуюся толпу, как в водоворот. Она стискивала меня, тащила вперед и назад, от одной стены к другой, не покидая ни на секунду, крепко держа в своих объятиях, жарких, беспокойных, тесных, неприятных, было скверно, было смешно, точно сам дьявол позаботился о том, чтоб запутать меня в сетях человеческих ног и рук и таким образом отделить от всего происходящего. Сжатый в толпе людей, я мог толкаться, подобно им, мог кричать, угрожать, но не мог решать. И вот так безвозвратно спутанный, я стал одним из многих, стал бессмысленной и страшной силой.
И тут со мной произошла странная вещь: я позабыл о том, как невозможно мое положение, как непереносимо оно, ожившие воспоминания соединили меня с ними, уравнивая нас. Я не был больше в ловушке. Меня не оскорбляли толчки, мне не был больше неприятен запах пота, я позабыл о том, что надо куда-то пробиваться, что-то решать.
Здесь было единственное нужное мне место, я одно целое с ними, возбужденный толпой, возбужденный криками, возбужденный общей силой, я опирался на плечи людей рядом с собою, поднимал руки, угрожал кому-то, кого не было здесь, я освободился от страха, убежденный, что пришло время, когда оплачиваются все счета, даже самые старые, сохранившиеся в крови, и кричал громко, как все вокруг. Что я кричал? Не знаю. Может быть, слово «смерть»? Так я считал. Или я просто присоединял свой неслышный голос к другим как вопль, как угрозу, чтоб она стала сильнее, ибо я принадлежал им. Нет! Я принадлежал себе, стоголосый, сторукий, стоглавый, тысячи страданий заключались во мне, всеобщих, но моих. Я выл: а-а-а! Думая про себя: месть! Думая: кровь! Думая: конец! Чему конец? Ох, всему, что никуда не годится, что создано не для людей. Я был уверен в этом, даже не думая. Ослепительное небо раскрывалось надо мной.
А потом я снова отделялся, отрывался от своего корня, снова ощущал острые локти, запах пота и злился, что люди воют и что я не могу выбраться.
– Пустите меня! – вопил я, ненавидя их, стиснутый и обессиленный, абсолютно чужой им.
Тогда я различал, что они вопят, на что жалуются, кому угрожают. Никто из них не упоминал хаджи Синануддина, никто не вспоминал о нем даже невзначай. Они помнили только о том, что касалось их, о том, что мешало им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112