Может оказаться скверным, когда человек не чувствует, как длинно время. На войне не скучно, как и в беде, как и в страдании. Когда трудно, не скучно.
Так я оказался в приятном состоянии поверхностной мысли, которую не искажают судороги, которая не сталкивается сама с собой, но скользит по поверхности явлений, находя легкие решения, которые ничего не решают. Это уже не размышления, но созерцание, нега, приятная леность мозга, а в ту минуту ничего не могло быть полезнее. Нет, я ничего не позабыл из того, что было страшнейшей мукой моей жизни, я ощущал ее всей своей утробой, как камень, кровь разносила ее по своим бесконечным путям, подобно яду, она таилась в закоулках моего мозга, как спрут. Но в тот момент все стихло, как после приступа тяжелой болезни, наступило облегчение, и кажется, будто ее вовсе нет. Это недолгое отсутствие тяжести, минутное освобождение от мучений, именно потому, что оно было кратким и мгновенным, а я ощущал это всеми клеточками своего тела, дало мне возможность спокойно оценить окружающее. Свое невольное слияние с этой естественной гармонией я воспринял почти как счастье.
Откуда-то вернулся хафиз Мухаммед, поздоровался и ушел к себе. Хороший человек, думал я, погруженный в блаженство своих неглубоких переживаний и упрощенного мышления, кажется, будто жизнь несправедлива к нему, но это только видимость, жизнь есть жизнь, одна подобна другой, каждый ищет радости, а беды приходят сами. Для него радость – в книгах, как для других – в любви, его беда – в болезни, как у других – в бедности или изгнании. Все мы бредем от одного берега к другому по тонкому канату своей жизненной стези, и конец всех известен, разницы нет.
Вспомнились стихи Хуссейна-эфенди из Мостара, медленно, с неведомым прежде удовольствием я прочел их. И внимал им как беззвучному шепоту, без угрозы, без призвука мрака:
Простоволосый, босой, канатоходец Шахин
встал на канат, по которому лишь
ветерок пробегает без страха.
Сокол, Шахин, не пугайся опасности,
вспомни аллаха, и ты пройдешь меж двумя берегами.
И соколята, что тобою учимы,
прошли через бездну.
Над водою, где золотом солнце сверкало,
сами они казались жемчужинами,
нанизанными на тонкую нить.
Бездонная пропасть под ними,
над ними высокое небо.
А они на неверном канате,
на опасной дороге жизни.
Образ человека, одинокого, но храброго, на тяжком жизненном пути соответствовал моему тогдашнему пониманию судьбы. Будь я в ином настроении, меня могли бы потрясти безнадежность и извечная осужденность его на мучительное движение, но тогда это выглядело бы разумным успокоением, даже упрямством. Не знаю, что имел в виду на самом деле добрый Хуссейн-эфенди, но мне казалось, что он несколько посмеивается и над собой и над другими людьми.
Хафиз Мухаммед вышел из текии и встал у ограды над рекой. Лицо его было бледным и взволнованным. В мою сторону он не глядел. Болен он, что ли?
– Как ты себя сегодня чувствуешь?
– Я? Не знаю. Плохо.
Я догадывался, что он не любит меня, но не упрекал его. Он тоже идет по канату меж двумя берегами, так, как умеет. Иногда он пытается быть добрым.
Улыбаясь и пребывая в самом радужном настроении, я спросил его, готовый все понять, готовый быть благородным:
– Скажи откровенно, ты знал, чего хочет жена кади, и поэтому послал меня?
– Какая жена?
– У нас один кади в городе. И одна жена у кади. Сестра Хасана.
Он вспыхнул, словно ему вдруг стало противно. Я не привык видеть его таким.
– Не называй их вместе, прошу тебя!
–. Значит, ты знал. И не хотел вмешиваться. Так ведь?
– Оставь это дерьмо, ради бога! Я хотел тебе помочь, потому и не пошел. Но не вспоминай о них сейчас.
– Почему?
– Неужели ты ничего не узнал?
– Нет.
– Тогда я должен тебе сказать.
По глухому голосу, по усилию, с которым он заставлял себя смотреть мне в лицо, по беспокойно двигавшимся рукам, которые он то и дело прятал в бездонные карманы и снова вынимал, по всему тому, что прежде мне никогда у него не доводилось замечать, он казался другим человеком, а по охватившему меня страху я понял, что он намерен сообщить нечто неприятное.
– О брате? – спешил я погрузиться в черную пучину.
– Да, о брате.
– Он жив?
– Убит. Три дня тому назад.
Больше он ничего не мог мне сказать, да я и не спрашивал.
Я смотрел на него: он плакал, скривив губы, ужасающе безобразный. Я помню, что обратил на это внимание и что удивлялся тому, что он плачет. Я не плакал. Мне даже не было тяжело. Это известие ослепляло, подобно внезапной молнии, а потом наступила тишина.
Вода безмятежно журчала. В ветках я слышал птицу. Ну вот и покончено, думал я. И почувствовал облегчение: свершилось.
– Так, – произнес я, – значит, так.
Над водою, где золотом солнце сверкало…
– Успокойся, – говорил хафиз Мухаммед, приходя в ужас от мысли, что я помешался, – успокойся. Будем молиться богу за него.
– Да. Только это нам и остается.
Я даже не ощущал боли. Словно бы что-то оборвалось во мне, и вот теперь его нет, это конец. Страшно, что его нет, невероятно, невозможно, но болело больше, когда он был.
Пришел Мустафа, должно быть, хафиз Мухаммед рассказал ему о моем несчастье, принес что-то в медной миске, смягченный, еще более неуклюжий, чем обычно.
– Надо поесть, – внушал он, стараясь не кричать. – Со вчерашнего дня у тебя ничего во рту не было.
Он поставил передо мной миску, как лекарство, как знак своей симпатии, я ел, не зная что, оба они смотрели на меня, один – стоя рядом, другой – напротив, ненадежная охрана от печали.
И тогда, в промежутке между двумя кусками, начала болеть оторвавшаяся часть.
Я перестал есть и медленно, остолбенело поднялся.
– Куда ты? – спросил хафиз Мухаммед.
– Не знаю. Не знаю, куда я.
– Не ходи никуда. Не надо сейчас. Оставайся со мной.
– Не могу остаться.
– Иди к себе. Плачь, если можешь.
– Не могу плакать.
Постепенно осознавал я, что произошло, и боль заливала меня, подобно тихо подступающей воде, и, пока она доходила до лодыжек, я с ужасом думал о волне отчаяния, которая завтра поглотит меня.
А потом вдруг начался мгновенный приступ такой ярости, словно виновник – брат – стоял передо мной. Поделом тебе, шипела в душе слезливая злоба, получил по заслугам? Чего ты искал? Чего ты хотел? Ты погубил нас, несчастный человек! За что?
Но и это прошло, длясь лишь один миг, однако я пришел в себя.
С горы, из цыганского стойбища неслись глухие удары барабана, непрерывно пищала зурна, без устали с самого утра, со вчерашнего дня, испокон веку, жуткое безумство юрьева дня обрушивалось на городок, как протест, как угроза. Я слушал дрожа, где-то призывал к бунту громкий набат, призывал тех, кого нет, всех мертвых братьев под землей и над землей. Кто-то остался в живых и зовет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Так я оказался в приятном состоянии поверхностной мысли, которую не искажают судороги, которая не сталкивается сама с собой, но скользит по поверхности явлений, находя легкие решения, которые ничего не решают. Это уже не размышления, но созерцание, нега, приятная леность мозга, а в ту минуту ничего не могло быть полезнее. Нет, я ничего не позабыл из того, что было страшнейшей мукой моей жизни, я ощущал ее всей своей утробой, как камень, кровь разносила ее по своим бесконечным путям, подобно яду, она таилась в закоулках моего мозга, как спрут. Но в тот момент все стихло, как после приступа тяжелой болезни, наступило облегчение, и кажется, будто ее вовсе нет. Это недолгое отсутствие тяжести, минутное освобождение от мучений, именно потому, что оно было кратким и мгновенным, а я ощущал это всеми клеточками своего тела, дало мне возможность спокойно оценить окружающее. Свое невольное слияние с этой естественной гармонией я воспринял почти как счастье.
Откуда-то вернулся хафиз Мухаммед, поздоровался и ушел к себе. Хороший человек, думал я, погруженный в блаженство своих неглубоких переживаний и упрощенного мышления, кажется, будто жизнь несправедлива к нему, но это только видимость, жизнь есть жизнь, одна подобна другой, каждый ищет радости, а беды приходят сами. Для него радость – в книгах, как для других – в любви, его беда – в болезни, как у других – в бедности или изгнании. Все мы бредем от одного берега к другому по тонкому канату своей жизненной стези, и конец всех известен, разницы нет.
Вспомнились стихи Хуссейна-эфенди из Мостара, медленно, с неведомым прежде удовольствием я прочел их. И внимал им как беззвучному шепоту, без угрозы, без призвука мрака:
Простоволосый, босой, канатоходец Шахин
встал на канат, по которому лишь
ветерок пробегает без страха.
Сокол, Шахин, не пугайся опасности,
вспомни аллаха, и ты пройдешь меж двумя берегами.
И соколята, что тобою учимы,
прошли через бездну.
Над водою, где золотом солнце сверкало,
сами они казались жемчужинами,
нанизанными на тонкую нить.
Бездонная пропасть под ними,
над ними высокое небо.
А они на неверном канате,
на опасной дороге жизни.
Образ человека, одинокого, но храброго, на тяжком жизненном пути соответствовал моему тогдашнему пониманию судьбы. Будь я в ином настроении, меня могли бы потрясти безнадежность и извечная осужденность его на мучительное движение, но тогда это выглядело бы разумным успокоением, даже упрямством. Не знаю, что имел в виду на самом деле добрый Хуссейн-эфенди, но мне казалось, что он несколько посмеивается и над собой и над другими людьми.
Хафиз Мухаммед вышел из текии и встал у ограды над рекой. Лицо его было бледным и взволнованным. В мою сторону он не глядел. Болен он, что ли?
– Как ты себя сегодня чувствуешь?
– Я? Не знаю. Плохо.
Я догадывался, что он не любит меня, но не упрекал его. Он тоже идет по канату меж двумя берегами, так, как умеет. Иногда он пытается быть добрым.
Улыбаясь и пребывая в самом радужном настроении, я спросил его, готовый все понять, готовый быть благородным:
– Скажи откровенно, ты знал, чего хочет жена кади, и поэтому послал меня?
– Какая жена?
– У нас один кади в городе. И одна жена у кади. Сестра Хасана.
Он вспыхнул, словно ему вдруг стало противно. Я не привык видеть его таким.
– Не называй их вместе, прошу тебя!
–. Значит, ты знал. И не хотел вмешиваться. Так ведь?
– Оставь это дерьмо, ради бога! Я хотел тебе помочь, потому и не пошел. Но не вспоминай о них сейчас.
– Почему?
– Неужели ты ничего не узнал?
– Нет.
– Тогда я должен тебе сказать.
По глухому голосу, по усилию, с которым он заставлял себя смотреть мне в лицо, по беспокойно двигавшимся рукам, которые он то и дело прятал в бездонные карманы и снова вынимал, по всему тому, что прежде мне никогда у него не доводилось замечать, он казался другим человеком, а по охватившему меня страху я понял, что он намерен сообщить нечто неприятное.
– О брате? – спешил я погрузиться в черную пучину.
– Да, о брате.
– Он жив?
– Убит. Три дня тому назад.
Больше он ничего не мог мне сказать, да я и не спрашивал.
Я смотрел на него: он плакал, скривив губы, ужасающе безобразный. Я помню, что обратил на это внимание и что удивлялся тому, что он плачет. Я не плакал. Мне даже не было тяжело. Это известие ослепляло, подобно внезапной молнии, а потом наступила тишина.
Вода безмятежно журчала. В ветках я слышал птицу. Ну вот и покончено, думал я. И почувствовал облегчение: свершилось.
– Так, – произнес я, – значит, так.
Над водою, где золотом солнце сверкало…
– Успокойся, – говорил хафиз Мухаммед, приходя в ужас от мысли, что я помешался, – успокойся. Будем молиться богу за него.
– Да. Только это нам и остается.
Я даже не ощущал боли. Словно бы что-то оборвалось во мне, и вот теперь его нет, это конец. Страшно, что его нет, невероятно, невозможно, но болело больше, когда он был.
Пришел Мустафа, должно быть, хафиз Мухаммед рассказал ему о моем несчастье, принес что-то в медной миске, смягченный, еще более неуклюжий, чем обычно.
– Надо поесть, – внушал он, стараясь не кричать. – Со вчерашнего дня у тебя ничего во рту не было.
Он поставил передо мной миску, как лекарство, как знак своей симпатии, я ел, не зная что, оба они смотрели на меня, один – стоя рядом, другой – напротив, ненадежная охрана от печали.
И тогда, в промежутке между двумя кусками, начала болеть оторвавшаяся часть.
Я перестал есть и медленно, остолбенело поднялся.
– Куда ты? – спросил хафиз Мухаммед.
– Не знаю. Не знаю, куда я.
– Не ходи никуда. Не надо сейчас. Оставайся со мной.
– Не могу остаться.
– Иди к себе. Плачь, если можешь.
– Не могу плакать.
Постепенно осознавал я, что произошло, и боль заливала меня, подобно тихо подступающей воде, и, пока она доходила до лодыжек, я с ужасом думал о волне отчаяния, которая завтра поглотит меня.
А потом вдруг начался мгновенный приступ такой ярости, словно виновник – брат – стоял передо мной. Поделом тебе, шипела в душе слезливая злоба, получил по заслугам? Чего ты искал? Чего ты хотел? Ты погубил нас, несчастный человек! За что?
Но и это прошло, длясь лишь один миг, однако я пришел в себя.
С горы, из цыганского стойбища неслись глухие удары барабана, непрерывно пищала зурна, без устали с самого утра, со вчерашнего дня, испокон веку, жуткое безумство юрьева дня обрушивалось на городок, как протест, как угроза. Я слушал дрожа, где-то призывал к бунту громкий набат, призывал тех, кого нет, всех мертвых братьев под землей и над землей. Кто-то остался в живых и зовет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112