Мальчик собрал книги в стопку, сдвинул на край подоконника.
— Я пойду, — сказал он.
Андриевский повернулся к нему.
— Далеко?
Лиловое облако под потолком растаяло, деревянная обшивка поблескивала в прозрачном оранжевом свете, золотистая полоса теплого света лилась через окно.
— В крестовый поход, — вызывающе сказал Славушка и перебросил ногу через подоконник.
— Против кого же? — спросил Андриевский с насмешливым участием.
— Против врагов революции! — крикнул Славушка и прыгнул за окно. — Против врагов революции!
Лежишь, лежишь, а сон бежит с глаз. Тело неподвижно, а душа мечется, душа не может свернуться клубочком и заснуть.
Ночь давила. Жестокость жизни давила. Ему жалко себя. Жалко до слез. У мальчика выступили на глазах слезы. О чем он плакал? Кто знает! Он и сам не знал. Разочарование в людях… Может быть, это самое тяжкое, что обрушивает на нас жизнь. Разочарование в человеке. В самом любимом, самом дорогом. Ты — лучшее, что произвела природа. И ты — худшее, что только есть в природе. Предчувствие множества обид и горестей жизни, какое-то неясное предчувствие, ощущение неизбежности. А он хотел быть сильным. И справедливым. Справедливым. К самому себе. Ко всем людям. К жизни.
Как много говорят, толкуют, кричат об Отечестве! Как бессовестно склоняют это слово… А разве не сказано: не употребляй имени господа бога твоего всуе. А его употребляют. Спорят: что есть Отечество? Жуют, жуют это слово, а ведь это не слово. Нет человека без отца, и нет человека без Отечества. Отечество, ты моя душа, а без души нет человека!
Славушка лежал в тумане июльской ночи. Где-то за окном дрожала пронзительно нежная песня полевого кузнечика. Бежали часы секунда за секундой. Шуршали в высоте листья.
Нет, он не спал, слезы высохли, он ждал зари, ждал, когда розовый отсвет опередит солнце и окрасит пушистые облака, он клялся не забывать и не изменять, быть верным одной цели, быть лучше себя, лучше самого себя, всегда быть лучше самого себя!
16
В отступление Красной Армии никто не верил…
Проскользнули отдельные сообщения в газетах, доходили какие-то слухи, говорили, что Деникин наступает, причем имелся в виду не столько сам генерал Деникин, как вообще враждебные недобрые силы, которые катятся откуда-то с юга, с Дона, с Кубани, из далеких Сальских степей, создавалось впечатление, что белогвардейцы обходят большие города стороной, думалось, что и Успенское останется в стороне.
В исполкоме работа шла своим чередом, власть где можно подбирала хлеб, хотя и без особого нажима, делили и переделяли землю, разбирались какие-то гражданские дела, и только начальство, увы, редело день ото дня, да и сам Быстров становился все мрачнее и мрачнее.
Война ворвалась к Астаховым в образе Егорыча, младшего брата Прасковьи Егоровны. Был он неудачник, бедняк, бобыль, маленький, седенький, вертлявый старичок, все им пренебрегали, слыл он первым сплетником во всей округе и никогда не появлялся без новостей.
Настроение у всех, как перед грозой, тревога терзает Павла Федоровича, как въедливая головная боль, а вот поди ж ты, раздался знакомый скрипучий голосок, и стало как будто легче.
Трухлявая таратайка Егорыча не успела еще остановиться, а Егорыч что-то уже кому-то кричит, с кем-то здоровается, что-то кому-то сообщает и смеется заливистым детским смехом.
Лошадь он не распрягает, из чего явствует, что прибыл Егорыч ненадолго, привязывает своего саврасого одра — «чтоб тебе ни дна ни покрышки!» — к одному из столбов галереи и вбегает в кухню.
— Мир дому сему и кобелю моему!
Такое приветствие он считает отменной шуткой.
— Откуда вы, дядя? — спрашивает Павел Федорович.
— Где бывал, никто не видал, а куда спешу, никому не скажу! — И Егорыч опять заливисто смеется. — У меня новостей на сто гостей, на рупь, на пятак, а хозяйке за так, чайком угостит — даром отдам!
Без чая он не уедет, для него чай лучшее угощение, дома у него ни заварки, ни сахара, и, чтобы напиться чаю, он способен трюхать из Критова не то что до Успенского, а хоть до Москвы.
Павел Федорович вздыхает:
— Надежда, ставь самовар…
— С медком или сахарком? — осведомляется гость. — Лучше бы с медком, со свеженьким… Качали давно?
Он садится, вскакивает, снова садится, юркий, как бес, и, как бес, лукавый и любопытный.
— Троцкий себя царем объявил, — сообщает он. — Только препятствия есть…
— Кем?
— Царем!
— Ну что вы мелете? — грубо вмешивается Славушка. — Троцкий народный комиссар…
— А что из того? Разве из комиссаров в цари заказано переходить? — отвечает Егорыч. — Тут другая препятствия, на царствие надо в соборе присягать, а он масон.
— Какой еще масон?
— Это я для деликатности, а проще сказать — иудей, а иудею нельзя в церкву, а без церквы на царствие…
— Вы лучше скажите, что про войну слышно?
— Льгов взят, Фатеж взят, Щигры взяты, Мармыжи взяты, Малоархангельск заберут не сегодня-завтра…
— И все вы врете, — перебивает Славушка.
Егорыч нисколько не обижается.
— Как разговаривает! Что значит молодая поколения! Надоть сестренку проведать…
Возвращается он очень скоро.
— Ничего, еще поживет, только дух от нее…
Надежда подает самовар, Павел Федорович приносит из кладовой мед и чай, сам заваривает, ставит чайник распариться на самовар, сам разливает чай по стаканам.
Егорыч пьет первый стакан торопясь, обжигаясь, второй пьет медленнее, третий совсем не торопясь.
— Паш, а, Паш, они вправду идут. В Моховом уже. Подготовился?
— А чего готовиться? Придут, уйдут…
— Подрубить могут хозяйство. Зерно схоронил?
— А чего его хоронить? Не мыши, не сгрызут.
— А я бы на твоем месте пшеничку в светличку, гречку под печку и овес бы унес!
— Да что они — кони, что ли, овес жрать, овса даже Быстров не забирает, не нарушает хозяйства.
— Так-то так, а я б схоронил! — Егорыч опять заливисто смеется, придвигаясь к племяннику, шепчет ему что-то в самое ухо, Славушка слышит лишь отдельные слова. — Снизки, борки… — Это о жемчужных снизках, что покупала в приданое дочерям Прасковья Егоровна, да пожалела отдать. — Под матрас, под ейный матрас, старуху побрезгуют шевелить… Амбре! — Старик взвизгивает. — Никто как бог, а сам не будь плох…
Егорыч по обыкновению ерничает, но Павел Федорович сосредоточен — советами шутов не следует пренебрегать.
Славушка выбирается из-за стола, идет в исполком, он часто туда наведывается, но там все как будто спокойно, занятия движутся своим чередом. Дмитрий Фомич строчит бумажки, а перед Быстровым топчется какой-то старикашка, судя по разговору, — мельник, и Степан Кузьмич убеждает его, что гарнцевый сбор надлежит сдавать государству, и настроен Быстров сегодня даже веселее обычного.
17
Точно кто толкнул его в бок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204