Новичок по фамилии Шуман, всего лишь с тремя боевыми вылетами за душой, но такой же громогласный, как Мерроу в начале нашей службы в Англии, ругал теплую воду, а Малтиц, парень, который говорил так, словно у него каша во рту, – он лежал на своей койке и не спал, хотя и не участвовал в вылете, так как его самолет пострадал во время рейда на Абвиль-Друкат и теперь ожидал, когда его подлатают ребята из ангара, – орал нам всем:
– Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
– Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся – так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату – утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно «под мухой». Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят – работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
– Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, – мрачно заметил он.
– Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, – ответил я. – Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
– Сукины дети, – проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой – яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, – спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
– Ку-ка-ре-ку! – закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
– Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
– Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся – так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату – утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно «под мухой». Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят – работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
– Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, – мрачно заметил он.
– Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, – ответил я. – Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
– Сукины дети, – проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой – яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, – спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
– Ку-ка-ре-ку! – закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132